Валерий Мекумянов: Кровавые ягоды пленительной свободы

Повесть
Вихри враждебные веют над нами…
Из сини раздольного луковичного времени, из глубины семнадцатого века, треснутым желтым пергаментом выплывает сия челобитная:
«Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии бьют челом холопи твои Енисейского острогу атаманишко Ивашко Галкин да служивые людишка…
В прошлом, государь, во 138 году, по твоему государеву указу посылал нас, холопей твоих, твой государев воевода князь Семен Иванович Шаховской на твою государеву службу вверх по Тунгуске реки до Илима реки, а по Илиме реке до Усть Идирмы реки, а с Усть Идирмы реки заволок на Лену реку для твоего государева ясачново збору и приводить под твою государьскую высокую руку немирные и непослушные земли и велено нам, холопем твоим по твоему государеву указу на Лене реке острог поставити, чтоб те немирные земли были тебе государю за тою крепостию прочны и постоятельны…»
Расселялись, строились, раздвигая границы всея Русии. Сражались. Утверждались на этих широких землях, чтоб прибыль была государству «больши всех сибирских городов». Породнялись. В кручине свозили на вечный покой братовьев, сотоварищей, в чьих глазах навсегда смерзалась тоска по зеленому приволью далеких отсель просторов, и росли на погосте кресты, чернея от дождей и снегов…
Земля в своих вечных кругооборотах накручивала витки Времени — век за веком…
А на земле на Якольской росло новое племя — потомство русских казаков и ураанхай саха -зачарованное дитя Азии и Европы …
* * *
— Ой, да ты, кали-ину-ушка,
Ты, малинушка-а!
Ой, да ты не сто-ой,
Не стой на горе-е круто-ой…
Над головою расходились, расступались, следуя изгибам дороги, заросли древних могучих лиственниц, открывая бездонную голубизну далекого неба. Из сумрака поднимались деревья, величаво раскачиваясь от жаркого дыхания земли, всей тайги, заполнявшего все вокруг дурманным запахом растений — трав, цветов и ягод, наливающихся сладким соком жизни. Неожиданно сверху сыпался дробный и громкий стук дятла и, подхваченный эхом, разносился по всему лесу, замирая где-то вдали. Ехали рысью двое на мохнатых низкорослых лошадях.
— Ой, да ты не-е сто-ой,
не стой на горе-е круто-ой,
да не спуща-ай листа-а
Во сине море…
пел один лихим и ясным голосом,
Застиранная гимнастерка с небольшими круглыми заплатками на груди четко оттеняла смуглое сухое лицо, на котором белели выцветшие усы. Из-под козырька низко надвинутой фуражки льдинками поблескивали светлые глаза. На голубом околыше пламенела красная звезда.
— Интересную ты, Степан, историю мне рассказал. То-то, смотрю я, здесь много таких, как ты, — сказал второй, в летах, широколицый, узкоглазый, в пиджаке. Вокруг его кепки, понизу, была навернута черная из конского волоса сетка, которой защищают лицо, когда от гнуса, особенно в вечерние часы, нет покоя. — Обличьем вроде русский, а говор наш — якутский. Значит, вы потомки казаков… Да-а… Я, брат Степан, до революции в городе Вилюйске учительствовал, там есть казаки, вилюйские, ну, такие же, как вы. Но здесь, в глухомани?.. Нет, не знал. Интересно, очень интересно… Получается, позабыл вас царь отозвать в свои округа. Это на него похоже, на него и его чиновников. Ясак собирали, помнили о вас. Как стали не нужны — позабыли… Да, пожалуй, есть, есть в твоем рассказе доля истины.
— А ты что, Спиридон Саввич, сомневаешься?
— Почему же? Я рассуждаю… рассуждаю. Я вообще люблю рассуждать, и историю люблю. Охота мне, Степан, историю якутов разузнать и про все это написать. За четырнадцать лет советской власти я, наверно, всю Якутию изъездил. Столько мною записано — на десятки книг хватит. Якуты, якольцы — сахалар… Кто они? Вообще можно ли сказать, что они — народ?
— Как это? — от удивления белоусый даже лошадь попридержал, дернув за поводья. Повернувшись к спутнику, он горячо заговорил: — Конечно, есть. Язык есть, обычаи. Богатые, бедные. Налицо классовый раскол, следовательно, классовая борьба!
Спиридон Саввич задумчиво покачал головой, посмотрел на него.
— Может быть… может быть… — и нахмурился: — Вот ты скажи мне, в твоем наслеге есть классы, идет там классовая борьба?
Степан замялся:
— В моем родном наслеге? Классовая борьба?.. Как сказать…
— Сложновато? — не глядя на него, спросил Спиридон Саввич.
— Нет! Просто я семнадцать лет не был дома… Хотя! — Степан махнул рукой. — Что там говорить. Нет у нас такой классовой борьбы, как в других наслегах.
— Ошибаешься, Степан. Лазарев, секретарь райкома, убежден, что ваш наслег — гнездовье кулацкое. Там бойкотируют нашу советскую власть, ее политику. Тебе не говорил этого Лазарев? Ты же с ним встречался.
— Нет… Хотя…
— Есть там один такой мужичок. Кукшей кличут… В белобандитах был. Одним словом, сомнительный тип. Также, рассказывают, что некий поп, отцом Диодором зовут, религиозную пропаганду средь населения ведет, а у нас народ, сам понимаешь, какой. Темный, невежественный. В общем, благодатная почва для мракобесия, — Спиридон Саввич снова глянул на Степана. — Вот почему я еду к вам. У меня есть задание поприжать кулаков, применить к ним самые жесткие меры. А ты говоришь… Объявились у вас кулаки!
— Ясно… — задумчиво произнес Степан…
В первый же день возвращения в родной улус, позавчера, он заходил в райком партии. Лазарев, крестьянского вида, невысокий, в круглых очках, но плотный, крепкий и, по-видимому, неимоверной силы, чуть ли не обнял его, хотя никогда до этого не видел. Поговорили немного, потом Лазарев, указывая на газету «Автономная Якутия«, разостланную у него на столе, спрашивает: «Как нас учит товарищ Сталин? — и сам же отвечает, стуча пальцем по столу: — Существо большевистского наступления состоит далее в том, чтобы мобилизовать максимум средств на дело финансирования нашей индустрии, на дело финансирования наших совхозов и колхозов», — он умолк. Посидев, горестно заключил: — А мы это самое наступление все никак не можем развить. Не получается у нас. Трехдневник по реализации займа провалили? Провалили. Раз, — Лазарев загнул палец. — Сельскохозяйственная налоговая кампания у нас хромает? Хромает. Так что с проведением закона о едином сельскохозяйственном налоге у нас дело обстоит из рук вон плохо. Не сумеем мы к первому сентябрю выявить у себя кулаков. А их надо выявить? Надо! Это два. А третье. Вот это, — он снова постучал пальцем по столу, по газете. — Пишет какой-то Спутник. Псевдоним, стало быть. «Чуждые в соваппарате. Хочинский район. В аппарате рика работают статистиком бывший бандит-шулер Петров Никифор Семенович, машинисткой дочь кулака Еремеева, инструктором бывшая жена кулака Семенова Пелагея…» И так далее. Понял? И это правда. Пролезли разные недобитки в наш аппарат. И, хотя Спутник уверен, — вот он пишет, — «что пролетарская метла выметет всех чуждых из соваппарата», я дать слово насчет этого не смогу. За всеми не уследишь». Лазарев посмотрел на Степана и неожиданно спросил: «Пойдешь работать к нам, в райком партии?» Степан отвел взгляд: «Мне бы сперва в родной наслег съездить». «Помощник нужен Гурию, — Лазарев печально поджал губы, — щиту и мечу советской власти. Хороший помощник, из здешних. Тогда не только Гурию, но и всем нам было бы легче…»
— Да-а, такие вот дела, — словно продолжая мысли Степана, сказал Спиридон Саввич. — Но, ладно, бог с ними, с этими кулаками. Доедем — разберемся. А я вот что хотел сказать-то. Я думаю, — есть такой важный признак, по которому можно установить, — являются ли люди, говорящие на одном языке, поистине народом. Это вера. Вера в единого бога, то есть религия, которая становится национальной идеей, объединяющей людей в народ, в государство, — он посмотрел на Степана. — Тебе, наверно, странно слышать такое из уст уполномоченного рика? Но я говорю… как бы тебе объяснить понятнее?.. В общем, я говорю о том, что было. Я говорю об истории. Ты понимаешь, Степан, вера в единого бога есть та идея, которая, можно сказать, обосновала государство, это идея государства. А без государства нет народа. У нас же у якутов нет такой веры. Мы верим в леших, духов и тому подобное идиотство. У нас нет национальной идеи, нет веры! Мы не народ!
— Ну, ты, Спиридон Саввич, загнул! Как это нет веры? — возмутился Степан. — Разве мы не верим в коммунизм?
— Это идея новая, а я говорю, имея в виду время, уходящее в глубину тысячелетий. Еще раз подчеркиваю, я говорю об истории, то есть, кроме религии не было идеи, которая могла стать национальной, государственной…
— Ну, хорошо, — перебил Степан. — А Иисус Христос? Разве якуты не верят в него? Разве мы не православные? Ну, чем это не та вера, о которой ты говоришь?
— Она еще не успела стать якутской. Она не поглотила язычество, она не успела уничтожить его. Шаман рядом со святым отцом. Смех, да и только, — Спиридон Саввич хмыкнул, качнул головой, потом спросил: — Вот ты все время говоришь «мы», имея в виду якутов. Ты это говоришь по привычке, от долгого проживания с якутами?
— Пожалуй, не только из-за этого, — Степан почесал затылок. — Мой отец, верноподданный, я бы сказал, особой такой закалки, никогда не говорил о нашей национальности…
— Верноподданный, говоришь, особой закалки? Хотя это ему не давало никаких выгод?.. Кажется, мы не совсем правы в оценке этого чувства… Может, он любил Родину? — осторожно спросил Спиридон Саввич. — Как ты думаешь?
— Любил Родину?.. — Степан пожал плечами. Помолчав, он продолжал: — Он говорил, коли нас снова позовет белый царь, будем служить ему, как и наши предки, верой и правдой. Больше ничего… Мы хранили старинное оружие… Мать моя была якутка, но и до этого наша кровь уже крепенько смешалась. Так вот… Кто я? – Помолчав, сказал: — Казацкий сын…
А из глубины памяти выплывали видения…
Лесок просвечивал насквозь, реденький, неуютный, — деревья, голые, будто подстриженные, казались неживыми. Тонкий слой снега почти во всю ширь был красным, — или черным? — на нем копошились еще не пришедшие в себя солдаты. Воздух, в котором оседала гарь, жалобно звенел. Рядовой сильно потрепанного пехотного полка Его императорского величества Степан Таврин, подстелив шинель, перематывал обмотки, не подымая глаз, чтоб не видеть, как рядом, сидя на снегу, прислонившись спиной к тонкому деревцу, беззвучно плачет их благородие, подпоручик Александр Аркадьевич Привалов. Солдаты уважали своего взводного, хотя с ними он не держался запанибрата. У него не было ненавистного офицерского гонору, и кулаки он никогда не распускал. Отделенный, унтер-офицер Ларкин, весь свитый из стальных жил, крепкий, обветренный до кирпичной красноты мужик, говорил, потирая лысину платком, который он всегда носил с собою, подражая господам офицерам: «Будет, православные, Ляксандра Аркадьич генералом. Помяните мои слова. Недаром его Ляксандром кличут».
Когда Привалов, взобравшись на бруствер, кричал охрипшим голосом: «Ну что, ребята, постоим за землю Русскую?!», солдат вздымала из траншеи серой волной какая-то непонятная, непостижимая сила.
До Степана доносилось бормотание подпоручика, и он, скашивая глаза, видел его грязные сапоги. Слух улавливал смачные, сочные, четкие, необычные слова. Степан прислушался сильнее. «Я сказал, что сердце современного русского висит, как нетопырь, — шептал Привалов. — И люди раскаялись. Я сказал: О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! Я сказал: Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам! Я писал орлиным пером. Шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня. Я холил по берегу прекрасного озера, в лаптах и голубой рубашке. Я был сам прекрасен. Я имел старый медный кистень с круглыми шишками. Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного…»
Степан не сразу понял, что его окликает подпоручик: «Таврин, а Таврин». «Слушаю, вашбродь!» — гаркнул Степан, вскакивая. «Садись», — махнул рукой подпоручик. «Из каких краев ты будешь? Говор у тебя любопытный». «Из Якутской области, вашбродь». «Из поселенцев?» «Из казаков, вашбродь».
Подпоручик умолк, сворачивая цигарку, как простой солдат. Глянув на Степана синими ясными глазами, он виновато улыбнулся и протянул ему кисет. Молча курили, потом, подавливая кашель, Привалов спросил: «Чего ж ты в солдатах, Таврин, а не со своими?» «Как это не со своими?» «Ну с казаками». «Дак это предки у меня казаками были. Ясак собирали. А мы уже не поймешь кто, — ответил Степан и потушил окурок о снег. — Я лес рубил на Бодайбинских приисках, там и попал под мобилизацию». «А округа своего у вас нет?» «Был, наверно… У нас дома старинное оружие хранилось. Даже пушка была». «Ну а как же вы жили? Чем занимались?» «Жили как? Просто… Скот держали, сено косили, хлеб сеяли… » «Э-эх! — вздохнул Привалов. – Эх… Поклонится еще вам Россия-матушка по пояс. Ведь вы, сыны казацкие, ее славу и богатства приумножали… И ничего… ничего взамен не просили… — подпоручик закрыл глаза и снова, как в забытьи, невнятно забормотал: — Многими красотами прославлена ты… князьями грозными, боярами честными… Всем ты преисполнена, земля Русская…»
После империалистической войны Степан более не встречался с Приваловым, но иногда думал, вспоминая его, что, должно быть, Александр Аркадьевич с красными, и очень, очень хотел в это поверить…
— И я вообще считаю, — говорил Спиридон Саввич, — не было такого народа — якуты. Здесь жили совершенно чуждые друг другу, неродственные племена, и языком общения у них был язык более сильного племени. Название наше — якуты-саха, — думаю, происходит от слова, которое обозначало просто местожительство, допустим, так — житель окраины. Ведь слово «саха» можно понять и как «окраина»… Возможно, заселение этой окраины, то есть Якутии, окраины, не знаю, какого государства, происходило в течение нескольких столетий, большими потоками. Знаешь, почему я так думаю?
— Нет, конечно, — улыбнулся Степан, но ему было интересно слушать Спиридона Саввича. Тот будто даже внешне переменился.
Теперь, глядя на него, можно было безошибочно определить в нем учителя. Чуть покачиваясь в седле, Спиридон Саввич рассуждал ровным, хорошо поставленным голосом:
— Вот мы о себе иногда говорим «ураанхай-саха». А почему? Что это за слово — ураанхай? Что оно означает? Думаю, — старожил. В бурятском языке есть слово «урян», который можно перевести как «старо…»
Тут из-за деревьев грохнул выстрел. Спиридон Саввич охнул и сник. Конь под ним вскинулся, заржал и, сбросив седока, ускакал вперед. Степан, не успев даже сообразить что к чему, выдернул из кобуры наган и послал несколько пуль в ту сторону, где в зелени еще вился тоненький дымок. Эхо разнесло по всему лесу грохот выстрелов. Степан соскочил с лошади и бросился в кусты. Остановился, прислушиваясь. В ушах звенело, но все же острый слух воина уловил впереди хруст веток, ломающихся под напором тяжелого тела, и Степан мгновенно направил наган в ту сторону. Снова в тайге загрохотало… Патроны кончились… Но гнаться не стоило, — легче было иголку в стогу отыскать, чем найти человека в этой чащобе. Степан сунул наган обратно в кобуру и вышел на дорогу. Спиридон Саввич лежал на боку. Степан стал на колени, наклонился к нему. Много смертей повидал он, бывало, и сам вершил суд, но ни одна из них так не потрясала его.
Первые дни на родной земле, которая за годы долгой разлуки стала казаться ему, хотя счастья на ней он не испытал, чуть ли не райской обителью, и, вдруг, такое! Чувствуя, как его душит, Степан запрокинул голову. Над зарослями в бездонной голубизне далекого неба высоко-высоко парил орел…
* * *
— Дьэ-бо-о! Дьэ-бо-о!
Осьмикрайняя,
Об осьми ободах,
Бурями обуянная
Земля — всего живущего мать,
Предназначенно-обетованная,
В отдаленных возникла веках.
И оттуда сказание начинать,*
Тихо горел костер, и рябила тьма, из которого вылеплялись, вздрагивая, красные скуластые лица слушателей, сидевших вокруг гостя, сказителя, похожего на ожившее сучковатое дерево, напевающее гортанным голосом олонхо — былину о богатырях-ботурах.
Отомкнем уста,
Что молчали весь день,
Откроем рот,
Что молчал всю ночь,
Скажем, споем о том,
Как скачущий
На вороном коне,
Стоя рожденном на грани небес,
Стремительный Нюргун Боотур
Собрался в дальний поход…
Дьэ-бо-о! Дьэ-бо-о!.. —
пел сказитель.
Было тихо, лишь стрекотали кузнечики, выводя несуетную чарующую музыку природы, да изредка какой-нибудь слушатель восклицал: «Но-о!», выражая общее восхищение пением олонхосута — таежного барда, — его неистощимостью на выдумки, хитросплетениями самого сказа, бережно передаваемого из рода в род, как священное достояние.
Завораживающая сила у Олонхо! В черных глазах Исинэ, шестнадцатилетней девушки, трепетало, отражаясь, пламя костра, а сердце ее сладко-сладко сжималось, то ли от волнения, то ли от тоски-печали.
Не тьма ее окружала, — она рассеивалась, и перед Исинэ простиралась обширная земля, на которой колыхалась густая, высотой в человеческий рост, трава. Неохватные стволы деревьев уходили в вышину небес, теряясь в облаках, глыбы скал громоздились на горизонте, заслоняя чуть ли не полнеба. Если бы Исинэ знала Александра свет Сергеевича… — «Там чудеса: там леший бродит, русалка на ветвях сидит; там на неведомых дорожках следы невиданных зверей… Там лес и дол видений полны…» — она восторженно сказала бы: «Да! Воистину так!..» От грохота брани дрожит земля, рушатся скалы. Под ясным солнцем сверкают мечи и клинки. То дерутся с исчадиями Нижнего мира благородные великаны-ботуры, спасая земных белолицых красавиц — Куо, чтобы не задуло лихим ветром огонь в очаге у жителей Среднего мира, племени айыы-аймага. А сверху на эту жизнь, полную сражений и любви, взирают луннобородые боги…
В темноте послышались глухие, тяжелые шаги, и вскоре к костру подъехал всадник, слез с коня, шагнул к свету. Все посмотрели на него. Олонхосут умолк. Приезжий был росту среднего, худощав и строен. Из-под козырька низко надвинутой фуражки холодно поблескивали голубые глаза, на загорелом лице белели светлые усы.
«Нучча! Русский!» — подумала Исинэ, но и саму ее вряд ли кто отличил бы в толпе девушек, окажись она в русской деревне. Недаром ее прозвали — Исинэ Золотоголовая. Впрочем, признаки славянского происхождения были заметны не только у нее, но и у многих сидевших у костра,
— Что расскажете, люди добрые? — по-якутски поздоровался приезжий,
Все задвигались, кто-то даже засмеялся.
— Мы думали, мерзлый нуучча, ан нет, оказывается, наш — талый якут, — сыпанул чей-то бойкий голос.
Другой воскликнул:
— Люди! Да это же Петра Таврина сынок, провалиться мне в преисподнюю!
Остальные зашумели:
— Глянь! А верно!
— Степан?!
— Садись!
— Сам поделись новостями!
Но бурная радость земляков не тронула приезжего, Он продолжал стоять такой холодный, что Исинэ от недоброго предчувствия вся сжалась. Она вообще остерегалась краснозвездных людей, хотя не часто их видела. Ведь ни одна из этих встреч не приносила ей радости. А, может быть, это чувство передалось от отца? Может быть. Никак не ладились у отца отношения с народной властью. Исинэ особенно боялась Айдан Кирика, председателя артели-колхоза. На днях он приходил к ним на покос, когда они полдничали, и орал на отца, размахивая кулаком и прыгая перед ним, как пес на цепи: «Контра недобитая! Вместо того, чтобы молиться на советскую власть за то, что она тебе жизнь сохранила, ты еще не хочешь признать ее?! Да я тебя в землю вгоню! Ты почему в колхоз не вступаешь, руки загребущие?!» Маленький, но упругий, он внушал ужас многим крепким и сильным мужикам. Говорили, что он ударом кулака, пожалуй, и быка свалит. Не один мужик потерял зубы от его убойного удара. Крут и быстр был на расправу с сомневающимися и сомнительными Айдан Кирик, пламенный борец за диктатуру пролетариата. Обходил он лишь одного человека, отца Диодора, старика могучего телосложения, лохматого и чуток тронутого. Как-то раз Айдан Кирик вошел в его дом, крича, что покончит с «дурманом народа – религией», но тут же на глазах у ошарашенных и испуганных мужиков, открыв собою дверь, вывалился бревном. Следом вышел отец Диодор и, схватив Айдан Кирика за шиворот, выкинул его, как нашкодившую собаку, со двора. За такой поступок любого другого так придавили бы, что свет в рогожку показался, но отец Диодор не пострадал, — ему многие его чудачества сходили с рук. К нему, рассказывали, почему-то благоволил большой милицейский чин из центра Гурий Маркин.
Отец Исинэ молчал, когда Айдан Кирик метал гром и молнии, и изредка почесывал отливающую медью бороду. Рядом с ним томился старший брат Исинэ, сильный и красивый юноша. Айдан Кирик ушел, и тогда он яростно прошептал: «Я убью его!» Отец быстро поднял на него глаза. «И думать не смей!» — грозно сказал он и принялся отбивать косу.
Исинэ огляделась, выискивая среди мужиков отца. Он сидел, положив на колени тяжелые с вздутыми венами руки, и хмуро разглядывал приезжего. Неподалеку от него порывался встать Айдан Кирик.
Исинэ отвернулась. Приезжий снял фуражку, и на лоб ему высыпались белокурые волосы. Он тряхнул головой и разлепил губы. Тут взгляд его остановился на Исинэ, и она, цепенея от доселе не знакомого ощущения, увидела, что он не такой уж старый. Только неприкаянный какой-то. Кольнуло сердце, и глаза ее широко раскрылись. У приезжего дрогнули брови. Он отвел взгляд и хрипловатым голосом негромко спросил:
— Мне нужен председатель нассовета. Он здесь?
— Вот он я, — поднялся дядя Иван, жилистый, высокий.
Исинэ любила его. Если бы не он, прославленный красный партизан, то Айдан Кирик, может быть, уже давным-давно погубил бы отца. Дядя Иван не давал его в обиду, хотя Айдан Кирик ругал дядю чуть ли не «предателем пролетариата» и грозил ему всевозможными карами «пролетарского гнева», а однажды даже обозвал «отступником, продающим с потрохами свой якутский народ».
— Не узнаешь, Степан? Я же Иван Булугас. Помнишь наши детские игры?
Приезжий кивнул ему:
— Отойдем в сторону.
Олонхо расстроилось. Люди поднимались и уходили, в тьму, к своим сенокосным шалашам. Толстогубый олонхосут, превратившись в обыкновенного якута, степенно пил чай, поданный ему кем-то в берестяной чашке. Тревога все больше охватывала Исинэ. Она невольно прислушивалась к разговору, стоящих неподалеку, дяди Ивана и приезжего. Он, кажется, ругал дядю Ивана. Может быть, из-за отца?
— Пойдем и мы, дочка, — сказал отец, подходя к ней, и в этот миг они оба вздрогнули.
До их слуха долетело слово, произнесенное приезжим со сдержанной яростью; «Кукша!» Так люди звали отца. Но что говорил о нем приезжий? Почему упомянул его? Ну, конечно, не к добру!
* * *
Злой конь уздой воздержится,
а быстрый гнев умом обуздается,
Русская пословица
Желая быстрее ощениться, собака
второпях слепых щенят приносит,
Якутская поговорка
Отрывисто отвечая, Иван Булугас стоял перед Степаном черной тенью, только изредка трепещущее пламя костра выявляло на мгновение красными грубыми мазками его мужественное лицо. Степан, конечно, помнил его, их детские игры на раздольном лугу — аласе, — посредь которого виднелось, когда ветерок ласково гладил податливую траву, поблескивающее озерцо. Никто из сверстников не мог обставить Ивана ни в прыжках в длину — куобахе, бууре и кылыы — прыжках, ни в борьбе — хапсагае.
Взрослые говорили, вот, ежели бы Степан не был младше Ивана года на два, на три, то, пожалуй, смог бы поспорить с ним. А вообще Иван с детства отличался выносливостью и храбростью… Теперь же он, судя по его внешности, стал еще тверже. «С таким парнем можно и в огонь, и в воду», — думал Степан, но, тем не менее, революционная необходимость понуждала арестовать Булугаса и предать его народному суду. Храбрый партизан, 6ольшевик, он оказался неспособным организовать и упрочить в этих местах советскую власть. У него разгульно жили кулаки, — будто и не клали свои драгоценные жизни за лучшую долю братишки на белых просторах России и желтых песках Туркестана. Без стеснения вел религиозную пропаганду некий поп, отец Диодор. Возмущение Степана усиливало то, что Булугас не чуял за собой вины и понять не хотел того, что более всех точно мог сказать о возможном убийце уполномоченного рика лишь он.
— Послушать олонхосута приехало много людей, — жевал слова Булугас. — Кто бы из них мог быть?.. Нет, не знаю, не могу сказать.
— А ты подумай, подумай! — резко сказал Степан.
— Да вроде все свои…
— А Кукша? Он тоже свой? — яростно спросил Степан.
Он сердился на Ивана за то, что тот своей тупостью толкает его на поступок, который ему, честно признаться, не совсем был по душе, и на себя тоже злился, что вынужден поступать не по своей воле. «Но никакой поблажки! — приказывал он себе. — Прежде всего, дело революции, дело советской власти!»
— Вот что, Булугас, — сказал Степан холодно. — Я должен арестовать тебя и взять на себя все полномочия представителя власти. Понятно?
— Та-ак… — вздохнул Булугас. — Куда поведешь?
— В наслег.
— Может, переночуем да утром пойдем, спозаранку? А то сейчас верст пять топать.
— А мы на лошадях, мигом доберемся.
— Хорошо, — согласился Булугас.
По-видимому, он не придавал большого значения своему аресту, что тут же подтвердилось.
— И сколько ты меня продержишь? — спросил он. — Сенокос ведь. Жаркая пора.
— Тебя судить будут, — сухо ответил Степан.
Ехали молча. На темном небе остро мигали мирные звезды, над головой покачивались черные густые верхушки деревьев. Неожиданно чуть ли не из-под копыт вспорхнули тетерева, зашумев крыльями. Лошадь под Степаном вскинулась в сторону и, удержанная натянутым поводом, заржала. Все это настраивало на лад, совсем не созвучный тревожному положению с властью. Хотелось душевно расслабиться, слиться с полной величия и покоя жизнью природы, предаваясь красочным воспоминаниям о детстве, семье и обо всем роде, и это желание раздражало. Свежа могила Спиридона Саввича, и враг гуляет, торжествует.
— Степан, — окликнул Иван. — Ты к нам надолго?
— Посмотрим, — отрывисто ответил Степан, потом, смягчая резкость, добавил: — После госпиталя я. Списан подчистую из войск огэпеу, – и невольно вздохнул: — Эх!
Иван кашлянул.
— Да-а… — сочувственно протянул он. — Знаешь, Степан, у меня в голове теперь все перепуталось. Не разберу где что…
Но Степан не слушал его. Там, у костра сидела девушка, так живо напомнившая ему Настю. Ведь врут, что время залечивает раны. Все болит и болит сердце. Особенно по ночам.
— Слышь, — сказал он. — А чья эта — девушка светловолосая?
— Приметил?.. Дочь Кукшина. Исинэ Золотоголовая.
— Я так и думал, — семя вражье.
— А отчего? На лбу что ли написано?
— Думал и все! — отрезал Степан и хлестнул лошадь.
Когда подъезжали к наслегу, небо между севером и востоком начало будто загораться, — кончалась короткая летняя ночь, — и вскоре из-за сплошной стены деревьев выкатилось огромное красное солнце. Все вокруг словно озарилось гигантским пламенем, но в незаметный миг солнце прыгнуло наверх, и прояснился тихий мир в капельках прозрачной росы. Бугрились под кущами берез коричневые юрты, неотличимые от хлевов. Среди них выделялся срубленный по-русски домик, над крышей которого трепетал красный флаг.
— Это и есть наслежный совет, — указал Иван.
За домиком притаилось небольшое строеньице, похожее на амбар. Степан, широко распахнув скрипучую дверцу, заглянул внутрь. Через окошко бил тоненький лучик.
— Что здесь? — спросил Степан.
— Да хлам разный.
— Заходи.
— Но ты того… не тяни с этим делом, — переступая порог, сказал Булугас.
— С каким делом?
— Ну со всем этим. С моим арестом. Я долго сидеть не могу. Лето кончается.
— Слушай! — взорвался Степан. — Что я тебе, мальчишка? Я в игры играю, да?! Там! — он махнул рукой, — лежит Спиридон Саввич, уполномоченный рика. Убитый кем-то из здешних, кем-то из твоих кулаков, которых ты распустил! Да разве ради такой жизни мы затеяли эту бучу?! Да разве за это клали свои жизни лучшие сыны пролетариата и крестьянства. Неужели ты этого не понимаешь?! Битва идет безжалостная! Кто кого, они или мы! А у тебя, кроме сенокоса, нет ничего важнее. Ты почему, к примеру, Кукшу не раскулачил? Почему он у тебя гуляет? А меня есть сведения, что он самый настоящий кулак и бывший белобандит!
Распаляясь, он расстегнул кобуру, но Иван накрыл широкой ладонью его руку и придавил.
— Погодь, Степан, погодь, — сказал он. — Гоните меня с поста. Не могу я. С оружием я сражался за советскую власть, потому как видал, — наша она. Но теперь ничего не понимаю! Господствовать, — что серпом по одному месту!
— Ты что? — выдохнул Степан. — Да ты продался с потрохами! Ты что буровишь-то? Господствовать? Да разве наша власть не осталась народной? Как у тебя поворачивается язык? Ты линию должен вести, нашу!
— Не могу я эту линию вести, — грустно ответил Булугас. — В глаза людям стыдно смотреть, ровно пес цепной. Должник я Кукше!
— Кулаку в долг залез? Я скащаю твой долг! Раскулачить гада и баста! — закричал Степан.
— Ты мой долг не скостишь…
— Хватит! Заходи! Посиди малость и обмозгуй что к чему! — Степан затолкал Булугаса внутрь и запер дверь на щеколду.
Потом, не торопясь, внешне очень спокойно свернул цигарку. Но, честно признаться, он чувствовал себя неуютно. Чертов Булугас! — говорил он себе. — Кто он такой? Просто земляк. А ведь если даже самый близкий человек оказывается врагом революции, советской власти, то и к нему никакой жалости! Ну, подумаешь, в детстве вместе играли. Разлад в душе, конечно же, оттого, что он посадил Булугаса под замок. Только возвернулся на родину после долгой разлуки, — радости бы, а он сразу же силу свою вроде начал землякам выказывать. Все же, если признаться как на духу, от чувств разных после стычек, боев и расстрелов не укроешься, — живой ведь человек, — только этому расхолаживанию смерть как не следует поддаваться. Никаких сомнений — таково требование классовой борьбы. Иначе гроб с музыкой. Прощай, боец за мировую революцию, за рай на земле, и явится на свет белый мелкобуржуазная личность, обыватель, а, возможно, даже и враг трудового народа, строящего социализм под звериным рыком мирового капитала.
Как-то после рубки с басмачами, Макарка Шатунов, друг по отряду и земляк, — там в Туркестане сибиряки все промеж собою земляками считались, — говорит на привале в одном кишлаке: «У меня, братцы, на душе дисоссананса». Степан подростком раза два-три ездил в Иркутскую землю с купеческим обозом и, пожалуй, не раз проезжал по той деревне, в одной из сумрачных и тесных изб которой заливался плачем в люльке будущий солдат-чекист Макар Шатунов. Когда Степан сказал ему об этом, он засмеялся: «Да ты что? Я ж с рождения с усами, и сабля у меня завсегда была заместо ножа, так что не мог я какать в люльку».
Макарка знал очень много разных благородных слов, и ему нравилось ввертывать их в речь, ставя собеседника в тупик. Конечно, это дело нехитрое, — если, как он, не расставаться с книгами. Правда, однажды такая любовь чуть не погубила его. Во время боя у него из-под ремня выскочила книжка, а Макарка невольно дернулся за нею и весь раскрылся; быть бы ему разрубленному, не подставь свою шашку под басмаческую саблю Бандура, бывший помощник машиниста паровоза, одессит и, несмотря на молодость, человек очень степенный, без тени улыбки утверждавший, что Одесса находится в Шепетовке.
— Жену мою Дарьей зовут, — подал голос из амбара Булугас. — Скажи ей, чтоб не шибко беспокоилась за меня. Пусть продолжает работать.
— В кулаки тянешься? — спросил Степан.
— Лето короткое, каждый день дорог. Косить надобно, — ответил Булугас.
— Испортился ты, Иван, — сказал Степан. — Мелкособственнические настроения овладели тобой.
— Но ты встреть, встреть мою жену. Терзаться она будет, — перебил его Булугас.
— Ладно, не боись. Передам уж, пусть не беспокоится за своего ренегата.
В амбаре стало тихо, потом Булугас осторожно спросил:
— А что это такое рене…гад?
— Сиди и подумай о себе. Может, допрешь, — Степан отошел от амбара.
Киселев, силач и богатырь, запросто завязывавший кочергу узлом, спрашивал, прихлебывая воду из фляги: «А что это за явление: диси… дисисо… диси?.. Ну ее к лешему». Кишлак казался вымершим, только изредка над высокими дувалами в густую зелень высовывались бесстрашные мальчишки, смуглые, бритоголовые, и блестели их черные большие глаза. «Это значит, — кашлянул Бандура, — знак до иностранного гражданину, оставь, мол, чинарик дернуть пару раз. Вообще, имейте в виду, братва, эта наклонность до слов иностранного происхождения человеку, окромя неприятностей, ничего принести не может. Мой сосед Яшка Кушнир, образованный, чересчур даже солидный товарищ, вагоносоставитель, сгорел из-за этой роковой любви…» — Бандура начал, как всегда, один из своих рассказов-полуанекдотов, которых на любой случай у него имелся неисчерпаемый кладезь. Слушали его внимательно, но под конец, взрываясь хохотом, кричали: «Опять надул, хитрый хохол! Ну и мастак травить!» — и хлопали его по плечу.
«Хреново у меня на душе», — сказал Макарка. Все поскучнели, а он объявляет: «Вот что значит дисоссананса». Тогда Бандура говорит: «Дурень ты, Макарка, и к тому же чалдон неотесанный», — и, помолчав, добавляет: «Вот моя бабка, отсекши курице головку, все приговаривала, ой, до чесь жалостно, прости мя, господи, да ведь исты как хотца!» «Это глупо», — ответил Макар Шатунов. А сказал Киселев: «Мамаша моя сейчас ходить не может. Ноги опухшие, синие… вены будто узлами завязанные. Всю жизнь глину ногами месила, чтоб… нас прокормить. Папаша-то в Сибири долю искал да загинул тама… Жизни не пожалею, своей! — прохрипел он. — А буржуазов! ..»
За Степаном, за тем, как он курил у амбара, как шел к домику нассовета, следили из лесу прищуренные с ненавистью глаза. Человек, притаившийся в чащобе, ловил на мушку бердана голову Степана, но не успел. Степан исчез за углом. Человек крепко выругался и снял палец с курка.
Степан, открывая дверь, поморщился от веселого ветерка, обсыпавшего его пылью и травинками. Изнутри домика на него пахнуло сухим нежилым воздухом. Он, пригнувшись, чтоб не стукнуться о притолоку, шагнул вовнутрь, и под сапогами его заскрипели половицы. Утренний свет, слабо струясь через осколки стекла, вставленные промеж двух слоев бересты, еще не рассеивал устоявшегося за ночь сумрака. В углу чернел зев камелька – якутской печи. Под одним окном словно тихо плыла одна лишь столешница, белая во мраке, под другим — на поверхности топчана рябили солнечные зайчики.
Сколько он стоял недвижимо, Степан не знал, только вдруг ему почудилось, что жизнь его боевая длилась не десятилетия, а промелькнула вмиг, будто он не жизнь прожил, а сорвался с крутого обрыва. Во дворе отец отбивает косу, а мать несет из титика* берестяное ведро, полное парного молока, рядом с нею вприпрыжку бежит сестренка, напевая радостные свои песенки.
Сжал Степан зубы до хруста, мотнул головой, отгоняя наваждение. Он знал, что родного дома давно нет, — на его месте яма, на дне которой зловеще поблескивает темная гнилая вода, и над нею торчат покосившиеся, обгрызанные временем столбы, — и неведомо в каком улусе горе мыкает сестренка, если еще жива. Ее увезли из дому перед Мировой войной, когда Степа был на покосе, — неизвестные, возможно, «парни» какого-либо старца-бая, захотевшие ублажить своего господина лакомым подарочком. Но чувства не подчинялись разуму, и ныло сердце, так ныло, что Степан рухнул на колени, уронил голову на топчан и, глубоко стыдясь своей невоздержанности, глухо заклекотал. Рассудок не принимал этой слабости, но чем больше возмущался хладный ум, тем сильнее рвали его изнутри рыдания, и так он заснул. 3амелькали, как карусель, сновидения, и среди них в который раз прояснились те самые, что возникали, как наяву, вызывая невыносимую боль, переживаемую каждый раз по-новому.
Конь страшно плясал под Степаном, а у лужи застыла, упавшая на бегу, беленькая девочка лет четырех с полуприкрытыми глазенками – его отрада, его доченька. Он, срываясь с коня, физически ощущал невыносимую боль, сковавшую тельце дочери изнутри. Долгий рев рвался из его груди, разрывая легкие: «Нет!!! Не-ет!!! Ка-ати-инька-а!!! Ка-ти-инь-ка-а!!!». Он бережно брал на руки дочь. Распятая на стене жена, приподымая голову, виновато улыбалась, еле раздвигая окровавленные губы: “Не… смотри… на… меня… мне-е… стыдно-о…”, и синие глаза ее подергивались пеленой, а изо рта стекала струйка крови. И он в который раз рычал и рычал в безысходной тоске. Временами в какой-то части мозга вспыхивало, — это сон, да, это сон, и все это было давным-давно, лет десять назад, но боль не утихала, и он страшно кричал, кричал, припадая к холке горячего коня, имя кровного врага – байского сынка: «Фили-ипп!!! Фили-и-ипп!!! Где ты?!! Где ты?!», — и тайга неслась ему навстречу, подминаясь под быстрые копыта.
Проснулся Степан мгновенно от скрипа открываемой двери, — в ушах будто что-то лопнуло и стало тихо. Он тотчас же резко обернулся, В проеме чернела фигура длиннорукого, кривоногого, крепкого телосложения человека.
— Кто такой? — грубо спросил Степан.
— Здравствуй, здравствуй, товарищ Степан Таврин, — сыпанул скороговоркой незнакомец.
— Ты кто такой? — повторил Степан и поднял с пола слетевшую во время сна фуражку, надел, надвигая на глаза.
— Кирилл Дмитриевич Федоров, — незнакомец подошел поближе. — Но вообще-то меня все зовут Кириком, — улыбка растянула его толстые губы, — и почему-то Айданом* .
— Шумишь, наверно, много, — Степан сел на топчан.
— Я председатель колхоза.
Степан хмыкнул и, сворачивая цигарку, сказал:
— Ну, рассказывай, коли так. Как живете, работаете?
— Социализму, вот, строим, чтоб, значит, всю контру передавить, — Айдан Кирик сел рядом.
— Много у вас ее?
— Кого?
— Контры.
— Хоть через одного дави, не ошибешься, — ответил Айдан Кирик.
— А Булугас-то утверждает обратное
— Покрывальщик он. Так и норовит, так и норовит кулачество сохранить, а с самым ярым, который есть бывший белобандит, дружбу водит.
— С кем это?
— С Кукшей. Есть у нас здесь такой элимен.
— Наслышан, наслышан, — Степан выдохнул клубы дыма. — Ладно, пусть посидит — ума наберется. Под замок я его посадил.
— Кого? Кукшу?
— Булугаса.
Айдан Кирик покачал головой:
— Уж правильно ли? — его серые, узковатые глаза будто посветлели. — Как-никак ведь герой.
— Можно! — зло ответил Степан. — Если вред наносит советской власти, можно! Заслуги не в счет. Распустились здесь у вас враги!
— Что верно, то верно, — согласился Айдан Кирик. — Есть тут у меня еще один крепкий орешек, — вдруг он подался вперед, приближая к Степану широкое белое лицо. — Гурий Маркин у нас ведь в больших людях ходит?
— Милиционер что ли? Как это в больших людях? У нас, брат Айдан, все равны, и это ты должен знать.
— Поп у меня народ дурманит религиозной болтовней, отцом Диодором звать, — сказал Айдан Кирилл. — Никак не могу к нему подступиться — силищи неимоверной, а Булугас в этом деле мне не помощник.
— Передавим, брат Айдан, всю контру. Передавим! Ты знаешь, — Степан глянул в глаза его, — что неподалеку от вашего наслега убит уполномоченный рика, который ехал со мной?
— Неужто? — воскликнул Айдан Кирик.
— Убит выстрелом из ружья. Надо найти этого гада!
Айдан Кирик кашлянул, глубоко вздохнул:
— Это… это мог сделать только один человек!..
— Кто? — Степан напрягся, как перед прыжком.
— Кукша!
— Будем брать! — Степан вскочил на ноги, бросил окурок, раздавил носком сапога. — Поехали!
* * *
Отче наш. Иже еси на небесах.
Да святится имя Твое.
Да приидет Царствие Твое.
Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Почему-то все думалось и думалось про этого белокурого. Стоит перед глазами, — как тогда ночью у костра, такой неприкаянный, такой одинокий. А лицо у него хорошее… Красивое, может? Исинэ покраснела от этой мысли и быстро глянула на мать, идущую рядом, тоже сгребая сено в валок. Нет, ничего не заметила мать. Исинэ не задумывалась о мужчинах, а сверстники не были ей интересны, никто из них не вызывал у нее трепетного волнения, со многими она даже могла подраться. Но теперь, думая о белокуром, она с изумлением и пугливым восторгом открывала в себе неведомое ранее чувство, от которого стало тесно в груди ее девичьему сердечку. «Таврин…Таврины… Почему я никогда не слышала о них?»
Обернувшись к матери, она будто невзначай спросила:
— Ма-ам, а кто такие эти Таврины?
— У-у! Когда они жили! — мать махнула рукой. — Отец ихний еще до революции богу душу отдал, болел чего-то, а следом мать. Сын и дочь остались. Дочь увезли в другой улус, одним словом, украли, а сын-то, отец твой рассказывал, вчерась к нам возвернулся. Комиссар, — она глянула на дочь. — А зачем тебе все это?
— Да так просто…
— Просто так чирей не выскакивает, — сердито сказала мать, сноровисто сооружая копну. — Давай, давай, шевелись, заснула совсем, — добавила. — Ты этому Таврину в глаза не попадайся. Неровен час, беду накличешь. Ты девка у меня справная, видная.
«Значит, я… красивая», — с волнением подумала Исинэ, заправляя под платок золотистые косы.
— Они, комиссары эти, только и мечтают нас сничтожить. Помни, твой отец у «братьев» был, будь они неладны!
— А зачем был? Сидел бы лучше дома, — сказала Исинэ.
— Молчи, глупая!
Из лесу вышел отец с ружьем. Подошел к ним и тяжело сел на кочку, положив ружье рядом.
— Чего гуляешь-то? — недовольно спросила мать, не переставая работать. — Сергей один, поди, запарился.
— Хотел кое-что на обед настрелять, да… – отец махнул рукой. — Садитесь и вы, передохните… работа, она… постоит.
— Что с тобой? — удивилась мать, вытирая концом платка лицо.
— Исинэ, — сказал отец, — сходи-ка домой. Принеси нам кумысу в большом туесе.
«Может, встречу этого белокурого?» – мелькнула мысль, от которого стало так стыдно, что слезы навернулись на глазах.
— Тятя-а… — жалобно протянула она. — Далеко ведь… ходить-то… Тятя-а…
Сдвинул отец густые брови к переносью.
— Иди, иди, — торопливо заговорила мать. – Чего отцу перечишь-то? Совсем девка испортилась, прости меня господи!
— Не пойду! — мотнула головой Исинэ и неожиданно озорно посмотрела на мать. — А ежели меня этот самый Таврин встренет да утащит?
— Дура, — сказала мать.
— Работаешь, работаешь… а для чего? — пробормотал отец. — Нет! Не к добру он приехал, не к добру…
Отец встал и, тяжело ступая, пошел прочь. Жалостью резануло сердце Исинэ.
— Тятя!!!
Отец не оглянулся.
— Тятя! Пойду я! Пойду! — крикнула Исинэ.
Вскоре она бежала по тропинке, размахивая берестяным туесом. Роща, вся пронизанная косыми лучами солнца, казалась призрачной, лишь зеленая ее листва трепетно переливалась и шуршала. Высоко в небе, где таяли далекие облака, жарко заливался жаворонок, продляя лето, и вслед за ним пела Исинэ Золотоголовая. Пела о красоте, что летела ей навстречу, о радости жизни, о том, как бьется девичье сердечко в ожидании настоящего мужчины. Ох-ох-ох! Слова будто лились сами, она не напрягала ума. Далеко по всей роще разносилась ее песня, — словно звенел, журчал, шумел прозрачный ручеек на каменистых перекатах. «Я влюблена, да, влюблена, — пела Исинэ, — ой-ой-ой! В белокурого незнакомца». Она мечтала о том, что он приметит ее и придет к ним в дом, чтоб взять согласие ее да родителей благословение. Он помирится с отцом. А почему бы и нет? Разве она не достойна земного счастья? Она же никому-никому не причинила зла, и ее ведь можно же полюбить? Можно же? Разве не смогли бы они жить припеваючи, не ведая горя-печали? Отчего это люди враждуют, отчего готовы разорвать друг друга? А жизнь-то как хороша! Так и звенит! Живи, радуйся! И трудись! 3емля щедрая… Люби! И продолжай род свой…
— Эй, девка! — грубый окрик словно толкнул ее в грудь, и она оцепенела.
В шагах трех-четырех от нее, впереди, на тропинке высились на конях Степан Таврин и Айдан Кирик. Все вокруг разом пожухло, будто в мире остались одни только черные, коричневые и белые цвета. Лишь на голубом околыше фуражки Таврина краснела звезда.
— Чего это распелась? Куды бежишь? — спросил Айдан Кирик.
Голос его прозвучал гулко.
«Ты этому Таврину на глаза не попадайся… Комиссары эти только и мечтают нас сничтожить… – словно наяву послышался в ушах голос матери. — Неровен час, беду накличешь…»
Страшно стало Исинэ. Страшно. Закрестилась она: «Спаси меня, Господи, спаси, смилуйся, пронеси беду стороной… пронеси беду стороной…»
— Такая молодая, а уже верующая? — насмешливо спросил Степан Таврин. — Пора уже понять, что нет никакого бога!
Но Исинэ, испытывая мистический ужас, чуяла всем своим существом великую силу, которой вольно было распоряжаться всем миром, но также ощущала она в этой грозной божественной силе безграничную любовь, о6ьемлющую весь белый свет и ее, маленькую, беззащитную. И она осеняла себя крестным знамением: «Господи, прости, прости, я не слышала этих слов, и он не говорил их. Оборони его, Господи, оборони…»
— Нет никакого бога, а все это возникло, — Степан Таврин обвел рукой вокруг себя, — само по себе и живет само по себе, по своим природным законам.
— Маркса знаешь?! — закричал Айдан Кирик, свесившись с коня.
Исинэ мотнула головой.
— Не знаешь? — снова рыкнул он.
— Чего молчишь? Или немая? — спросил Таврин.
«Бегунка какого-то ищут, — подумала Исинэ. — На тятю грешат, дескать, укрывальщик он».
— Не знакомый он нам, — захлебнулась Исинэ. — Я всех тятиных друзей знаю. Невиновный тятя мой! Ей-богу, дядя Кирик!
— Ты чего мелешь? — заорал тот.
А Степан Таврин захохотал, чуть с коня не свалился.
— Темная. Чего с нее возьмешь? — обернулся к нему Айдан Кирик. — Забил ее отец, вражина кулацкая. К комсомолу вообще не допущена.
— Ладно, — сказал Степан. — Садись ко мне, девушка, и веди нас к родителям своим.
Голос его был тепл, и вот тут-то и вообразила Исинэ, что все, о чем пела и мечтала, сможет сбыться. Мир снова вспыхнул празднично. Она, улыбнувшись, кивнула. Степан наклонился к ней, и сильные мужские руки помогли ей взобраться на коня.
— Тятя мой, — сказала Исинэ, — завсегда рад гостям.
* * *
Якуты представляют Время как нечто подобное
материальному Пространству, — в виде гряды гор,
вершины которых поднимаются все вверх и вверх,
до бесконечности. Такое понятие, пожалуй, лучше всего
сможет послужить объяснением возникновения
и существования в языке неразрывных
словосочетаний: «ступени отсчитываемого времени»,
«хребты веков, прошедших и будущих»,
«край прошедших лет» и т. д. Следовательно, путешествие
во времени возможно. Лишь было бы желание.
Автор
Выскочив из нассовета, Степан и Аймак Кирик запрыгнули на коней и ускакали в тайгу. Копыта сдирали с комьями мягкий покров земли, и теплый ветер хлестал и лицо. Когда они выскочили на луг, где бугрились, как огромные кочки, желтые копны, а у опушки копошились фигурки, Айдан Кирик крикнул:
— Мои косят!
Степан натянул повод, конь захрипел, останавливаясь, замотал головой и забил землю копытами.
— А ну! Поскакали к ним! — сказал Степан, кружась с конем на месте.
— Поговорить хотишь? Лады, — Айдан Кирик направил коня мелкой рысью к косарям.
— Кэпсе, мужики! — поздоровался Степан, подъезжая к ним, и спрыгнул с лошади.
— Кэпсе, кэпсе, — закивали колхозники.
На их смуглых, загадочно-древних, скуластых лицах была настороженность.
— Ну, как, мужики, колхозная жизнь? — спросил Степан.
— Чего замерли, как идолы? — крикнул сверху Айдан Кирик. — Садитесь и рассказывайте.
— Работаем вот. Слава богу и Кириллу Дмитриевичу, — торопливо ответил пожилой. — Стараемся.
— Сколько раз говорить, что бога нет? — закричал Айдан Кирик. — Бог — это дурман народа, и надо выжечь из языка всякие родимые пятна царизма: «слава богу», «спаси, господи», «ей-богу» и тому подобную глупость! Вы понимаете меня?!
— А как же, а как же, Кирилл Дмитриевич, — закивал пожилой. — Не лишил нас господь простого понятия.
— Эх! – махнул рукой Айдан Кирик и, наклонившись к Степану, шепнул ему на ухо: — Бывшие батраки и кумаланы.
На кого мог надеяться кумалан — нищий, бродяга? Его доля была тяжелее батрацкой. Батрак все-таки имел свой орон*, хоть и в общей черной избе, значит, у него над головой крыша была, а в христианские и языческие праздники даже могли, правда, не всегда, принести из белой юрты вкусной еды с байского стола. Как нелеп этот мир, как он жесток, если кумалан, ставший бесправным рабом-батраком, мог считать себя счастливым! Часто падали истощенные изгои на дорогах, лугах, в тайге, большей частью немощные, никому уже пользы не могущие принести, и смерть являлась им как избавление от мук, страданий, от которых в юдоли этой земной не мог спасти их даже самый сердобольный человек, ибо не имел он возможности думать о других, — ведь жизнь была беспрестанной борьбой с враждебной стихией — ради выживания. Но у кого-то умножались, тучнели несметные стада коров и лошадей на обильных и обширных полях…
— Хороша советская власть? — спросил Степан.
— Хороша, хороша, — закивали все. – Хорош и Кирилл Дмитриевич, благодетель и заступник наш! Хвала ему!
— На другом лугу у меня работают те, кто был мелким собственником, середнячки разные, — сказал Айдан Кирик. Он так и не слезал с коня. – Даже тестя своего, а он, мужик очень состоятельный был, загнал в колхоз. Все имушчество в пользу колхоза отписал.
— У тебя тесть — кулак? — удивился Степан.
— Был. У меня агитация крепкая, — Айдан Кирик потряс кулаком.
«Если он этими ручищами цапанет, не любой мужик сможет вырваться. Скрутит, сломает», — неожиданно подумал Степан.
— Людьми мы себя почувствовали, — сказал молодой. — Своя земля, свой скот. Благодарны мы советской власти и Кириллу Дмитриевичу. Хвала ему!
Все снова закивали. «Бедные, бедные», — с жалостью подумал Степан.
— Будет, товарищи, еще краше и лучше. Мы построим большие светлые селения. Откроем много школ, — голос у Степана дрогнул. — В них будут учиться ваши дети. Они вырастут образованными людьми.
— Дай бог, дай бог, — пробормотал пожилой.
— Тебе же сказано: нет бога. Хватит поминать бога, — толкнул его в бок молодой.
— Как это: нет бога? — сурово и твердо спросил пожилой. — В таком деле нельзя без бога, потому как оно святое. Ты это брось!
— Вот здесь, отец, ты не прав, — сказал Степан. — Не бог, а мы построим коммунизм.
— Понял? – подмигнул пожилому молодой.
— Сиди, егоза! — отмахнулся тот. — Слушай.
— Вы знаете, что такое электричество? Нет, конечно, — продолжал Степан. — Это, товарищи, сила и свет. В наших домах станет светло, как днем, и тепло, как летом. Оно будет работать на нас, двигая разные машины. Мы проведем по всей темной тайге линии электричества. У нас всего будет вдоволь, не будет ни бедных, ни богатых. Мы сами станем как боги!
— Неужто все это не сказка? — вздохнул пожилой.
— Нет, отец. Ты еще сам поживешь при коммунизме. Я стихи слушал, — Степан закрыл глаза. — Вроде так: «Там за горами горя край солнечный непочатый, а за морем мора…» Забыл. Но ничего, товарищи, коммунизм, вот он за горизонтом, и вскоре мы достигнем его. Еще несколько лет и все!
— Дай бог, дай бог, — закивал жилой. — А за нами, ежели что надо, дело не станет. А ну, мужики, встали! Время идет! Работать надо, работать!
Когда прощались, каждый пытался пожать руку Степана, а пожилой сказал:
— Я счастливый человек. Очень!
В лесу Степан, подъехав поближе, положил руку на плечо Айдан Кирику:
— Ты это раболепие у них выдави. Он тебе чуть ли не псалмы поют. Это вразрез идет с нашей линией.
— Благодарны ведь. Считай, я у них колхоз организовал. До меня тут Булугас без толку коммунией баловался, — ответил Айдан Кирик.
— Все равно, все равно. Нехорошо это. Потом сам тоже брось говорить: «мои», «у меня». Все мы работаем только на советскую власть.
— Вообще-то и стараюсь. Но одному тяжеловато. Булугас-то сейчас вообще отошел от дел. Между нами говоря, сам в кулаки тянется. Во какие дела! — цокнул языком Айдан Кирик. — Но ничего, проживем и без него. На днях вот я своим деньги привезу. Деньги! Заработанные…
И вот тут им навстречу и выбежала Исинэ Золотоголовая.
* * *
Сие Одун-хана предопределение,
Чингис-хана повеление…
Якутская поговорка
Ни волк волка, ни змея змею не губит,
а человек человека погубит.
Русская пословица.
Сердце сильно-сильно билось. Ведь временами казалось, что это Настенька сидит сзади на коне, обхватив его тонкими руками. Десять лет тому назад сгубил всю его семью Филипп, байский сынок, бывший студент Томского императорского университета, гулявший с бандой по якутской тайге. Мученическую смерть приняла Настенька, светлая и ласковая душа, единственная отрада старого старателя, до последнего часу тосковавшего по смоленской деревушке, но накрепко привязанного к суровой и холодной якутской земле. Старый старатель, кряжистый, могутный, был однолюб. Он, схоронив умершую при родах жену, тоненькую доверчивую якуточку, исключил из своей жизни женщин. Всю свою шероховатую мужицкую любовь он перенес на дочь и выпестовал ее не хуже матери-кормилицы. Благословляя Степана, молодого командира отряда ГПУ, и дочь, он сказал: «Береги и не забижай мою Настеньку. Она у меня вся в мать, такая же, как малое дите. Кажный сможет ее забидеть…»
Разбили банду Филиппа, но сам главарь ушел от возмездия, да не только это мучило Степана. После Настеньки были у него женщины. Из тьмы прошедших лет на него с укоризной смотрела синими глазами Настенька, а он, краснея, мучительно стыдясь, тянулся к другой женщине, гладил ее белые крупные груди с розовыми сосками, задыхаясь от восторга и страдания, и даже — нет предела человеческому падению! — шептал слова любви. Отлюбив, он далее не выдерживал терзаний совести, которые после этого становились вообще невыносимыми, и разом обрубал отношения, но до тех пор, пока в нем снова не просыпался вечный зов природы, неподвластный рассудку, и его, здорового сильного мужика, опять не влекла женщина своим ядреным тугим телом и ласковым взором. Но в одном он не переступал черту, никогда не говорил вслух о своих победах над женщинами. Бандура рассказывал: «Да я ж, братва, для женщин исключительно смертельный номер. Мог бы запросто жениться, да зачем? Что такое жена, и чем она отличается, собстенногря, от смерти? Смерть, братва, ужас конца, а жена — ужас без конца…» Все хохотали, а он вспоминал Настеньку и шептал себе: «Прости, прости…»
Но девушка, сидящая сейчас сзади на коне, будила в нем чувства, подобные тем, какие он испытывал к Настеньке. Когда острые девичьи груди упруго прижимались на миг к его спине, у Степана перехватывало дыхание то ли от жалости, то ли от другого полузабытого чувства.
Рядом Айдан Кирик тянул заунывно якутскую песню, что взбредет в голову, и от этого на душе становилось еще печальнее. Облака закрыли солнце, и радостный мир померк.
— Затягивает небо, — сказал Айдан Кирик. — Дождь, поди, зарядит. Не ко времени, не ко времени. Не успеем стога сметать.
Наконец они выехали на Кукшин покос. Кукша, его жена и сын обедали у шалаша. Увидев всадников, Кукша медленно поднялся.
— Кэпсе, хозяин! — крикнул Айдан Кирик якутское приветствие, спрыгнув с коня, и помог слезть Исинэ.
Кукша, хмуро разглядывая их, только кивнул.
— Тятя, вот люди тебя спрашивают, — робко сказала Исинэ.
Мать, дернув ее за платье, усадила рядом. Она, бледная, испуганно смотрела на пришельцев.
— Пошто, хозяин, так неприветливо встречаешь гостей? — спросил Айдан Кирик. — Пригласил бы сесть, чаем угостил. Ты ведь мужик с достатком, объесть тебя мы не сможем.
— Садитесь, — угрюмо ответил Кукша.
Жена его налила в берестяные чашки из медного чайника чаю и протянула Степану и Айдан Кирику.
— Чего, хозяин, в колхоз не вступаешь? — спросил, прихлебывая горячий чай, Степан.
— Ведь Ленин дал нам землю, вот и я работаю на своей земле, налоги исправно плачу, — ответил Кукша.
— Умный, да? – закричал Айдан Кирик. – Ты, собака кулацкая, имени вождя нашего не замай! Не достоин ты этого!
— Вернул бы ты, гражданин Сидоров, народу награбленное, — сказал Степан, — И он, быть может, принял тебя к себе.
— Да я же все своими руками! — голос Кукши дрогнул. – Вот они, в мозолях! Сжать трудно! Мы же сами, с утра до вечера, как проклятые…
— От жадности это, — прищурился Степан. – Вступай в коллективное хозяйство, легче будет.
— А ты мне дай возможность, дай мне возможность, я тебе верну все сторицей, — сказал Кукша. — Я тебя снабжу продуктами не хуже колхоза.
— Не дадим, — твердо ответил Степан. — Не дадим и отымем нажитое неправедным трудом.
— Вы почему придираетесь ко мне? Я умею работать, люблю землю, понимаю в ней толк. Дайте мне работать, только работать! — закричал Кукша. — Вот его тесть, — он ткнул пальцем в сторону Айдан Кирика, — ты его, Степан, знаешь, мироед Тот Соппуруон*. Чуть ли не весь наслег у него в должниках ходил. А теперь что? Вроде колхозу богатство свое отписал и сам в ус не дует, сидит, как ни в чем не бывало. Но все это брехня!
— А ты на другого не коси, — тяжело сказал Степан. — И ты отдай народу то, что ему принадлежит по праву, и тебя никто трогать не будет. Ясно, гражданин Сидоров?
— Несправедливые вы, — пробормотал Кукша.
— Куда дел ружье? — неожиданно спросил Айдан Кирик.
— Какое ружье? — вскинулся Кукша.
— Которым ты убил уполномоченного рика, — отчеканивая каждое слово, медленно произнес Степан.
И в тот же миг Кукша кинулся к нему. Тот едва успел перехватить его тяжелую руку, и они, сцепившись в яростный клубок звериной ненависти, покатились по земле, раздавливая остатки еды и берестяные чашки. Тонкий женский крик разнесся по всей тайге. Вскоре Айдан Кирик и Степан вдвоем скрутили Кукшу.
— Сволочи! — задыхался тот, вырываясь. — Житья от вас нет! Ненавижу!
— Ничего, еще полюбишь, дерьмо кулацкое, — обещал Айдан Кирик и кивнул на лежащего без сознания сына Кукши. — Этого щенка тоже надо прихватить. Опасный зверь растет. Еле успокоил.
— Люди! Люди! — ползала на четвереньках жена Кукши. — Отпустите моих, Христом-богом прошу! Молю! Опустите! Невиноватые они ни в чем! Поверьте мне, матери семейства! Работящие мы!
— Матерь семейства! — гоготнул Айдан Кирик и оттолкнул ее ногой, обутой в торбоз: — Прочь! Вражье племя!
Исинэ кинулась на него с кулачками.
— Ишь ты! И эта птаха туда же! — он замахнулся.
— Не трожь девку, — мотнул головой Степан. — Иди, лучше принеси веревки, завяжем и того, и другого. Я пока придержу этого пса.
Под женские крики они увели Кукшу и его сына, привязанных к седлам длинными веревками. За ними бежали, голося жена и дочь. Степан, оглядываясь, встречался с горящими из-под густых бровей глазами бегущего, чтоб не упасть, Кукши, и ему, честно признаться, как-то становилось не по себе. Но он вспоминал Спиридона Саввича и снова переживал неукротимую ярость,
* * *
Рождение дочери чужому роду прибыток.
Якутская поговорка
Мать отстала, а Исинэ, свернув с дороги, все бежала и бежала, задыхаясь и уклоняясь от веток. Через листву и стволы деревьев мелькали всадники и уводимые ими отец и брат. Веревки натянулись как струна. Слезы текли по лицу Исинэ, и она шептала: «Тятя, тятя… Бедный, бедный мой брат…» Почему люди так жестоки? Что сделал плохого отец, молчаливый, сильный и добрый человек, вечный труженик? Почему его мучают?
«За какие грехи, за какую вину? “Я спасу вас, родные мои! Спасу!» — шептала Исинэ, маленькая отважная девочка.
Всадники выехали из лесу в наслег. Притаившись за березой, Исинэ увидела, что они подъехали к нассовету, над покатой крышей которого развевался красный флаг. Хоронясь за кустарниками, она обежала наслег и очутилась в леску за нассоветом. Айдан Кирик отходил от амбара. “Их закрыли там”, — подумала Исннэ.
Она, съежившись, присела под березой. Над лесом, безжалостно трепля пышную листву, пронесся зловещий ветер. Небо почернело. Начало покрапывать. Исинэ тихо плакала. Печальный, но никому другому не слышимый голос пел ей песню о злой девичьей доле:
«Такова моя судьбина, Такова моя доля-кручина.
Ветер траву колышет, солнце белое землю греет,
Но мне в Среднем мире не любовь предназначена,
Мне в Среднем мире Судьбой-ханом горе горькое уготовано.
Купили меня, увозят меня из отчего дома в холодную чужбину,
Увозят в злую тоску бездонной пучины… Дьэ-э-э…»
Одиночество рождало эту песню. Видать, приснился Исинэ Золотоголовой белокурый незнакомец… Но жжет в груди сердце… Долго сидела Исинэ, но своего дождалась. Сперва уехал Айдан Кирик, потом к вечеру вышел Степан Таврин и пошел куда-то по улочке, ведя на поводу коня. Тут хлынул дождь. Исинэ, вся мокрая, выскочила из лесу, проскользнула между жердями ограды и подбежала к амбару. Выщелкнула щеколду и широко распахнула дверь:
— Бегите! Бегите! Быстрей! — закричала она, хватая воздух мокрым ртом.
Дождь нещадно хлестал ее.
* * *
Рассуждать умеют многие, а понимать не все.
Русская пословица
Носи на себе в большой суме старца всегда,
дорожи его советами, без них жизнь темна.
Якутская пословица
Отец Диодор сидел под окном, огромный, лохматый, и читал толстую книгу, откинув назад львиную голову. Книга, припечатанная его могучей дланью, казалась миниатюрной. Он царственно повернул голову, и на Степана глянули из-под нависших бровей холодные, показавшиеся ему знакомыми, голубые глаза.
— Милости просим в обитель отшельника, сын мой, — махнул рукой отец Диодор. — Зачем пожаловал?
— Я чекист, — резко ответил Степан, стряхивая фуражку, и вытер рукавом гимнастерки мокрое лицо.
— Зачем пожаловал, сын мой? – надменно повторил старик.
— Я слышал, что ты ведешь религиозную пропаганду. Это надо прекратить. Немедля! — решительно сказал Степан. Юрта была полна густым хлебным духом. — Церковь давно отделена от государства, и никто ей не позволит дурманить народ!
— Слухи — это не истина. Слышать можно всякое, но не всему услышанному надо верить, — отец Диодор прихлопнул книгу. — Я не большевик, то есть не пропагандист. Я служитель Господень и несу людям слово Божье, а иже неподвластно декретам, как сама стихия.
— Ты, святой отец, зубы не заговаривай, — Степан шагнул вперед. — С сегодняшнего дня ты закрываешь свою богадельню! Ясно? И чтоб больше о боге ни гу-гу!
Отец Диодор поднялся во весь свой могучий рост, занимая собою чуть ли не всю юрту, и, перекрестившись, сказал в пустоту:
— Удержи, ангел Господень занесенную руку, — повернулся к Степану. — Не покидай старого друга, ведь новый не будет похож на него.
«Кажись, он точно тронутый», — подумал Степан.
— Опасно дать беснующемуся нож… Но ты власть, — продолжал отец Диодор, — власть, отринувшая Веру, и твое дело преследовать нас. Но мое же доносить людям слово Божье во мраке безверия, ненависти, поедающей их, и от этого, да укрепит мои силы Всевышний, отречься не смогу.
Это был вызов.
— Вот что! Я должен арестовать тебя! — сказал Степан. — Собирайся! Там у меня собралась вся ваша веселенькая компания, и не вздумай чего-нибудь выкинуть: я тебя мигом к твоему любимому боженьке отправлю, — он достал из кобуры наган, привычно и приятно легший на ладонь. — Давай! — и зажал наган.
Отец Диодор снова перекрестился:
— Не покидай меня, Господи! Как сказано, да возрадуется душа моя о Господе: облече бо мя в ризу спасения и одеждою веселия одея мя… и прости сего своего невежественного раба, ибо он не ведает, чего творит. Он весь во власти диавола…
— Хватит! — перебил его Степан. — Собирайся, я не намерен долго ждать.
Отец Диодор в упор посмотрел на Степана чистыми глазами.
— Тебе лучше застрелить меня, здесь, сейчас же, ибо это единственный путь заткнуть мне рот. Тебе мешают не мои слова, тебе мешаю я. В тюрьме я буду живой, значит, буду мыслить и выражать мысль. Только исчезнув полностью, я перестану быть самим собой.
Это была не игра, и Степан это понял. Да, не одного попа он видал, но такого еще не встречал, и что самое интересное было — поп даже чем-то располагал к себе.
— Я не убийца, я чекист, — сказал Степан. — Твою судьбу решит суд, но не я. Собирайся.
— Моя жизнь так же, как и твоя, принадлежит непостижимой нашим умом силе — Богу, и осудить нас волен только он, — ответил отец Диодор, — но не пристрастный человеческий суд: Грядый с небесе, над всеми есть. Только он волен карать и миловать. Он может помиловать даже тебя, если ты припадешь к его стопам и зажжешь в себе искру Божью. Покаяние! — возопил он. — Чтобы стези гнева не поразили нас! Твоя участь решена! — ткнул пальцем в Степана. — На твоем челе я читаю знак смерти! Прах ты еси, и в землю отыдеши!
Похолодел от ужаса Степан, хоть и был солдат, прошедший огонь, воду и всякое. В сумрачной юрте метался, рокотал, будто одержимый, огромный, лохматый человек. Со двора доносилось ржанье лошади, а в окна, затянутые вычищенным бычьим пузырем, хлестал дождь.
— Ты это, кончай, лясы точить, — несколько растерянно проговорил Степан.
— Стреляй, сын мой. Мое тело — прах, а душа нетленна и принадлежит Господу Богу! — ревел отец Диодор.
— Так ты не хочешь идти со мной?
— Нет, ибо в этом не вижу смысла ни тебе, ни себе.
— Я могу заставить тебя, — опоминаясь, пригрозил Степан и взмахнул рукой с зажатым наганом.
— Заколоти мне дверь снаружи, если ты так хочешь держать меня взаперти, — отец Днодор сел.
— Пожалуй, в этом случае я с тобой соглашусь, — Степан повернулся. Честно признаться, ему не терпелось покинуть эту юрту. –Я тебя запру. Посиди пока в своем доме до выяснения личности. Потом разберемся.
— Сын мой, — окликнул его отец Диодор.
Это обращение раздражало Степана.
— Я не твой сын! — взорвался он. — Я чекист. Я сын трудового народа. Понял?
— А ты меня, — отец Диодор неожиданно озорно улыбнулся, — на «понял» не бери. Понял?
От изумления Степан чуть рот не раскрыл.
— Ты зачем живешь? — уже серьезно спросил старец. — Какой у тебя смысл в жизни?
Степан взял себя в руки, — перед врагом не следовало распускаться. Конечно, можно было и не отвечать ему, но хотелось осадить наглого попа.
— Во имя революции, во имя того, чтобы на земле восторжествовала справедливость для трудящегося человека, — вот зачем я живу, — сказал Степан. — И в этом, точнее, в борьбе за это я вижу смысл своей жизни. Вот так очень просто и ясно.
— Намерение благое, — кивнул отец Диодор. — Но немцы, нация мудрая, говорят, что благими намерениями вымощена дорога в ад.
— Говори яснее, святой отец.
— Дать людям добро, — намерение благое, но разве это счастье, — то, что совершено противу воли моей?
— Что? По-твоему, советская власть не нужна народу? — вспомнил Степан батраков и кумаланов бывших, сегодня так жадно слушавших его. — Эх ты, контра!
— Говорить о самой власти, на знамени которой начертаны идеалы свободы, равенства и братства, или говорить о тех способах, которыми претворяется в жизнь ее идея, — это не одно и то же. Насилие неприемлемо, когда дело касается свободы, — ответил отец Диодор.
— Но идет классовая борьба! — закричал Степан. — История – это борьба классов. Кто кого?! Кто не с нами, тот против нас! Третьего не дано!
— Тэрциум нон датур?
— Чего?
— Но ведь еще и когито эрго сум*.
— Говори по-человечески, святой отец! Я не знаю иностранных языков!
— Это не беда-а… — задумчиво сказал отец Диодор. Он посмотрел на Степана. — Мы, только мы, люди, своими понятиями, страстями очеловечиваем, осмысляем жизнь. А она сама по себе бессмысленна, неразумна. Она совершенно пуста, если можно так выразиться. Тяжело и печально постигать эту Истину, но надо иметь мужество признать, что она верна. Мужество, обязательно. Ведь получается, что все наши помыслы, установки абсурдны, и, тем не менее, мы не должны смириться с этим, мы должны придумать себе идею, смысл жизни, потому что у нас нет иного пути осознавать свое бытие. Мы должны идти этой своей дорогой, зная, что она ведет в никуда, в ничто. Именно поэтому мы должны быть особенно разборчивы, щепетильны в выборе идей, смысла жизни… Можно оправдать любую идею. Любую. Кроме идеи противопоставления человека человеку, кроме идеи противоборства, признающую законным убийства инакомыслящих, то есть сеющую смерть среди людей. Оправдано может быть все, кроме признания необходимости вражды, ненависти между нами…
Степан, покоренный силой убеждения, с которой говорил отец Диодор, молча слушал его, не перебивая.
— Я придумал себе Бога, — продолжал старец, — и верю — идея милосердия, любви к ближним своим не может быть противоестественной и вредной человеку. Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем, — как хорошо и мудро сказано. Я знаю, что все в другом человеке принадлежит только ему самому, его собственной природе, и я не могу притязать на что-то его. Единственной связью между нами может быть только любовь — любовь и милосердие. Я верю в такого Бога. Если даже и есть какой-то высший, непостижимый нашим разумом смысл жизни, то, верю, мой Бог близок к нему. В нем мое утешение и спасение, потому что я не могу отрицать зане супостат наш диавол, яко лев рыкая ходит, иский, кого поглотити. Какой силой духа, любви веет от Бога, — елицы же прияша его, даде им область чадом Божиим быти, верующим во имя Его.
— Погоди, погоди, что-то не пойму я тебя, святой отец. Ты что не веришь в этого, — Степан пошевелил пальцами, — Бога.
— И нет, и да. С точки зрения догматиков и фанатиков церкви — нет, а с твоей — да. С моей же — и нет, и да.
— Чудно, чудно, — покачал головой Степан, садясь на лавку у камелька.
В юрте совсем стемнело. Сумеречно светились лишь окна, затянутые вычищенным бычьим пузырем, в которые сильно бил дождь. На дворе громко ржал конь. Отец Диодор зажег жирник. Окна почернели, стали непроницаемы, а по покатой стене и низкому потолку расползалась огромная шевелящаяся тень. Изменился и старец, — он уже не походил на человека. И снова Степану стало как-то не по себе. Шум дождя, ржанье лошади, сливаясь вместе, показались ему таинственными, зловещими, и померещилось, что все это жуткий сон, увиденный им тысячу лет назад, может быть, в детстве.
— Разверзлись хляби небесные, — тускло сказал отец Диодор, помолчал и тихо произнес: — Разверзошася вся источницы бездны, и хляби небесные отверзошася… И бысть дождь на землю четыредесять дней и четыредесять ночей… — он повысил голос: — Я верю в прекрасное начало в самом человеке!
«Да, да, он точно, точно сумасшедший! — подумал Степан. — А я сижу здесь, уши развесил!»
— Я верю в человека, способного сострадать, быть добрым, милосердным, — продолжал отец Диодор. — Прекрасен человек, придумавший в этом суровом для него мире легенду о благой любви, являющейся сутью бытия, то есть Бога. Он все одолеет, все! Но ему нужна Вера! Вера, что все это правда!
— Как мы жили? Как мы жили? — прошептал Степан. Он поднял голову. — От непосильного труда умер отец, следом мать, но богатства мы не нажили, родители мои не насладились вдоволь жизнью. С детских лет я познал тяжкий труд, сестренку украли. Я кормил вшей в окопах! Я был счастлив? Нет, я не знал счастья, но зато кто-то другой пресыщался от утех. Вот какая жизнь была! И мы решили сломить ее и построить новую, справедливую. А ты хочешь, чтобы мы продолжали жить, как бессловесные твари? Нет! Шалишь, святой отец! Шалите, господа контрики! Не будет по-вашему! Всех врагов народа выведем, и настанет прекрасная жизнь, — свобода, равенство и братство… Нет, не пожалею никого из врагов своих! Белые убили мою… безвинную дочь, замучили жену, и теперь что? Я должен простить их смерть, их гибель? Сказать, что бандиты — мои братья, согласно твоей проповеди?!
— А ваши, красные, — тихо сказал отец Диодор, — разве не истребляли семьи белых? Разве вы не убивали детей?
Вздрогнул Степан. Ох, как хотелось ему сейчас ответить коротко и ясно: — «Нет!»
— Чем вы лучше их? — все так же негромко продолжал старец. — Тем, что исповедуете красивую идею?.. А надо бы оболкшеся в броня правды, вам стати противу кознем диавольским…
— Но ведь нельзя было жить по-старому! — крикнул Степан.
— Это не может оправдать убийства детей и женщин, — отец Диодор склонил голову и с мучительной болью в голосе горестно проговорил: — Но ведь, Господи, во все дни нельзя будет жить по-старому! — он посмотрел на Степана: — И я, сын мой, не знаю, как мы должны жить, чтобы между нами были мир да любовь, хоть и говорю, как постигший истину… Аз есмь человек, слабый, неразумный… Но ведь, сын мой, разве не прекрасно? — приидите ко Мне все страждущие и Аз воздам да будете вы блаженны! Не судите! Не судите! Мне отмщение!.. Мне!
— Мы сели на коней! — Степан вскочил на ноги. — Чтоб порубить всю мерзость, что угнетала нас, и мы доскачем до цели. Разожжем на весь мир пожар мировой революции. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Гвозди и топор! Дай!
— Все рядом с камельком, даже плаха прислонена вон, — кивнул отец Диодор.
Распахнул Степан дверь, и в лицо сильно ударили злые струи. Было темно и мрачно. Прижав плечом плаху поперек двери, он забил ее.
Он забивал мысль… Мысль, которую не принимал, потому что по ней мир был не совсем таким, каким казался ему. Он усложнялся, и перед Степаном разверзалась бездна…
А рядом храпел, ржал и рвался с привязи конь. Конь, наделенный, по якутскому поверью, даром чуять дьявола и предупреждать людей о его присутствии…
* * *
Уменье коня узнается на войне,
а верный друг — в беде.
Русская пословица
За друга костьми ложатся.
Якутская пословица
— Исинэ! — вскрикнул отец.
— Бегите! Бегите! Быстрей! — задыхалась она под ливнем.
Отец схватил ее за руки и втащил в амбар.
— Эх, дура, дура… — прошептал он, прижимая к себе дочь, и с неожиданной нежностью прерывисто выдохнул: — Моя маленькая… отважная девочка… Вся промокла… как бы не заболела…
— Так и быть, — сказал Булугас. Лицо его казалось вырезанным из потемневшего от времени дерева, глаза совсем сузились. – Там не видать моего коня?
Исинэ мотнула головой.
— Не привязали. Да ладно, — Булугас встал. — Уходим и мы!
Сидевший рядом с ним бледный Сергей, старший брат Исинэ, вскочил на ноги. Отец отстранил дочь:
— Я рассчитаюсь с Тавриным!
— Нет! — отрезал Булугас. — Вы уйдете в лес, а я останусь здесь, в наслеге. Разберемся, что к чему. Они со мной ничего не сделают.
— Простить обиду? — прохрипел отец.
— Уходите! – зарычал Булугас. — Некогда спорить!
Насупился отец, но промолчал, лишь махнул рукой и выскочил из амбара. Следом выскользнули Сергей и Исинэ и, пригибаясь, побежали к лесу…
Булугас сел, обхватив голову руками. Он был подавлен и растерян. Он в последние годы перестал разбираться в происходящем.
Власть все так же называлась советской, той самой, за которую он воевал, жизни не жалея, потому что программа большевиков, — «мир народам», «земля крестьянам», «вся власть советам», — ясная и простая, подходила к его чаяниям. Вернувшись домой после гражданской войны, в которой якутские крестьяне-скотоводы вдоволь пустили друг другу кровушки, он нашел свою семью влачащей жалкое существование на грани жизни и смерти. Если бы друг Кукша, оказавшийся поблизости от наслега, так как он служил у «братьев», не подкармливал его семью, Булугас мог войти в пустую юрту. Кукша хоронился в тайге, боясь возмездия красных. Булугас нашел его и уверил, что советская власть простила всех заблудших и объявила им амнистию. Условия, созданные для трудового народа советской властью: распределение земли, новая экономическая политика, — все пошло на пользу Кукше. Мужик работящий, трезвый, вдумчивый, он очень скоро встал на ноги и завел крепкое хозяйство, и любо-дорого было смотреть на его налаженное житье!..
Но теперь Булугас чувствовал себя обманщиком и не мог смотреть Кукше в глаза, избегал встреч с ним, хотя тот ни разу не упрекнул его. С позапрошлого года начались гонения на Кукшу, усилившиеся с появлением в их наслеге Айдан Кирика. Булугас крепко стоял в защиту своего друга, потому что верил ему и власти. Он был уверен, что она не допустит несправедливости в отношении крестьянина.
Но иногда ему казалось, что произошла измена, и у власти теперь не те ребята, с которыми он мерз на снегу под смертельными залпами, бежал в атаку, разверзнув рот в отчаянном крике: “Ура-а!!!”, и тут же отгонял эту мысль.
Секретарь райкома Лазарев, сын батрака из соседнего улуса, был из тех крепких горластых парней в тоненьких одежках, подбитых рыбьим мехом, которые шли всегда вперед, зажигая в людях хриплым простуженным голосом пламенную веру в зарю новой жизни, и погибали первыми. Но все же это, — думал Булугас, — не утешает и ничего не объясняет. Таким же непонятным остается требование, идущее из центра: любой ценой выявить кулаков, раскулачить их, уничтожить как класс, создавать колхозы. А если нет кулаков или только один мироед найдется, да и тот уже свое богатство народу отписал? Что делать, если человек, трудящийся человек, не желает идти в колхоз, потому что теряет хозяйство, нажитое собственными руками за годы советской власти. Нет, не по-советски это: загонять людей, как скот, в одно стойло, унижать и обижать мужика так, чтобы плакал горькими слезами! Неужели нельзя по-иному жизнь улучшать? А, может быть, мы не понимаем того, что все это делается для нашей же пользы? Нет! Если мужик страдает, то это не по-советски. У власти сидят изменники! Они украли важную бумагу, ленинскую, и теперь скрывают ее от народа, чтобы он не раскусил их. Степан Таврин и Айдан Кирик — изменники! Надо встать против них и обезвредить! Может, они сами убили уполномоченного рика! Среди шума дождя Булугас вдруг услышал хлюп шагов. «Степан?» — мелькнула мысль, и тотчас же он выскочил из амбара, кинул свое ладно скроенное, сильное тело к нассовету. Прижимаясь к стене, начал обходить домик.
Дверь, распахнутая настежь, покачиваясь, поскрипывала. Булугас стремительно шагнул вовнутрь. В домике было сумрачно сумрачно и пусто. «Померещилось?» — подумал он. Постояв, вышел, прикрыл дверь и, поскальзываясь, зашагал домой. В голове была одна мысль, — спасти друга!
* * *
От многих падут многие, от не многих — не многие.
Якутская поговорка
Хорошая смерть человеку лучше дурной жизни.
Русская пословица
Степана разбудил крик Айдан Кирика:
— Вставай!
В домике было уже светло, и со двора доносилось пение птичек.
— Вставай! Беда! Преступники убежали! — Айдан Кирик наклонился к Степану и прошептал: — И… и… убиты… мои! В шалаше! Спящими! Их ограбили! Помнишь, я тебе говорил, что им деньги привезу? Я привез, а теперь они мертвы!
Подумал Степан о вчерашних колхозниках, вспомнил пожилого, его посуровевшее лицо – «Как это нет бога? В таком деле нельзя без бога, потому как оно святое!» — вспомнил, как он жал руку на прощание – «Я счастливый человек! Очень!» А молодой-то как подмигивал ему весело! Мол, не твоя взяла, бога-то нет, вон комиссар что говорит…
— Не может быть! — воскликнул Степан, быстро обуваясь, потом выбежал во двор. Да, амбар был пуст.
— Выходит, — сказал Степан, — и Булугас заодно с ними? Ладно, никуда он не уйдет. Строго с него спросим! Строго! Но кто их выпустил?
Айдан Кирик пожал плечами. Степан подумал об Исинэ: «А, может быть, она? Пожалуй, что да. Точно! Как она тогда кинулась на Айдан Кирика. Конечно, семя вражье, оно и есть таково, — не переделаешь. А я, дурак, ее еще с Настенькой сравнивал…» Эх, Степан, Степан! Да разве ты сам не заступился бы за родных, если бы им угрожала опасность? Так почему же в этом чувстве ты отказываешь другим? Только потому, что они далеки от большевистской идеи?
— Значит, их много, — пробормотал он и спросил: — Что будем делать, Айдан?
— Ловить!
— С чего начнем?.. — не слушая его, задумчиво потер небритый подбородок Степан и решительно махнул рукой: — Едем к Булугасу!
Но в его юрте никого не было.
— На покосе они, провалиться мне в преисподнюю, — сыпанул скороговоркой Айдан Кирик.
— А, может быть, они все в тайгу ушли?
— Да нет, — мотнул головой Айдан Кирик, оглядывая пустынный наслег, — сейчас люди все на покосах.
Теперь моросил только мелкий дождик, но небо уже очищалось, и в прорехи рваных темных туч синела промытая небесная гладь.
— Вряд ли, — сказал Степан, — вряд ли, Булугас у себя на покосе. Ведь как-никак бывший разведчик. Должен понять, что мы его можем застать врасплох. Он же понимает, что после всего, что случилось, мы не слезем с него. Поскачем лучше прямо к Кукше, оттуда будем раскручивать нить. Все равно они далеко от своих хозяйств не уйдут, — он ухмыльнулся. — Сенокос ведь. Жаркая пора.
Но Булугас был здесь, рядом. Лежал за остатками прошлогоднего стога и наблюдал за ними, слышал весь их разговор. Когда всадники ускакали, он, держа ружье наперевес, выскочил из-за своего укрытия, перемахнул через ограду и кинулся в лес. Ветки больно хлестали по лицу, но он, выставив левую руку вперед, чтобы защитить глаза, бежал и бежал. Перехватить, успеть перехватить Таврина и Айдан Кирика прежде, чем они доберутся до Кукшиного покоса, ведь тот мог и не уйти в лес, — думал Булугас. Еще издали увидев, как за деревьями проносятся всадники, он, прицеливаясь на ходу, выстрелил. Конь под Тавриным споткнулся, и тот вылетел из седла. Вторым выстрелом Булугас хладнокровно подбил Айдан Кирика.
Степан был приучен падать с коня, и с ним ничего не случилось. Он перекатился, выдергивая из кобуры наган, вскочил на ноги, чтоб кинуться в другую сторону дороги, но не успел.
— Таврин! — раздался зычный голос.
Из лесу вышел, держа ружье наперевес, Булугас. Он остановился, широко расставив длинные кривоватые ноги, обутые в мягкие торбаза.
— Таврин! — крикнул он. — Забирай своего пса, — он кивнул на упавшего навзничь Айдан Кирика, — и убирайся отсюда! Здесь я советская власть!
Его мужественное лицо было суровым. Расстегнутый ворот голубой косоворотки открывал взгляду его литую крепкую шею. Степан шагнул вперед.
— Стоять! Стоять! Еще шаг, и я тебе разнесу башку к чертям собачьим! — Булугас вскинул ружье.
— Предатель! — крикнул Степан, и в этот миг сзади него раздался выстрел.
Булугас рухнул, как подкошенный.
— Что?! — вырвалось у Степана. Он быстро обернулся.
Айдан Кирик поднимался на ноги.
— Я бью без промаха, — сказал он, отряхиваясь. — А то он думал, что взял Кирика. Как бы не так. Кишка у него тонка!
— Ты зачем убил его?!! — страшно закричал Степан и бросился на него с кулаками.
Айдан Кирик перехватил его руки, сжал.
— Охолонись, дурак! — он оттолкнул Степана и сыпанул: — Запоздай я малость, не он, а ты лежал бы с раздробленной черепушкой. Это был парень хват! Не зря о нем байки травят!
Степан застонал:
— Все-таки он когда-то был наш. Судить его надо было.
Он подошел к лежащему Булугасу. Булугас казался спящим, только на груди его по голубой косоворотке быстро расплывалось темное пятно.
— Идем, идем, пусть лежит падаль, — сказал Айдан Кирик. — Теперь надо быстрее Кукшу и его выродка брать, а можно и все его семейство прихлопнуть, чтоб с корнем вырвать вражье племя.
Он подтолкнул оцепеневшего Степана в плечо.
* * *
Одни день вскачь на коне, другой — под ним
волочься, — таков удел мужа доброго.
Вода не всплывет поверх масла, ложь не
одолеет правду.
Якутские пословицы
Не в силе бог, а в правде.
Опасно дать беснующемуся нож,
а коварному — власть и могущество.
Русские пословицы
Казалось, это мрак, накрывший всю землю, всю тайгу, льется проливным дождем. Чернее неба были лишь трясущиеся, безжалостно избиваемые зловещим ливнем верхушки деревьев.
— Всем скажете, что нас не видели, — говорил отец. — Мы уйдем в тайгу.
Мать плакала, как обиженная девчонка. Брат молчал. Он же во всем подражал отцу, — был такой же спокойный, уверенный в себе и очень работящий.
— Эта блажь у них пройдет, только потерянного времени мы не вернем, так что будем приходить по ночам и работать. Иначе не управимся со страдой, — голос у отца был глух. — Ну что, родные мои, — дыхание его прервалось, — посидим перед дальней дорогой, как наши предки?
— Тятя… — всхлипнула Исинэ. Она дрожала, но не от холода, хотя от мокрого платья, прилипшего к телу, было знобко.
Широкая и теплая ладонь легла на ее плечо.
— Держись, доченька… Ты же у меня отважная девочка, ты же у меня казацкая внучка…
Слезы полились из глаз Исинэ. Она, ясно осознавая, что вступает в иную, взрослую, полосу своей жизни, в полосу жестокую, равнодушную к ней, в полосу без чудес, которой отныне суждено занять всю ее оставшуюся жизнь, оплакивала промелькнувшее, как праздник, короткое беспечальное детство. Она теперь понимала, что чувство, возникшее после того, как увидела Таврина, было не любовью, а ожиданием ее, но оно могло вспыхнуть сильным пламенем, которое согрело бы не только ее и Таврина, но и весь последующий род. Она плакала от несправедливости, враждебности, признаваемых взрослыми обязательными, неизбежными в людских отношениях. А ведь так легко жить в мире и любви, — надо только самому относиться к людям открыто, со всею душой и верить, что каждый думает так же, как и он, не тая ни для кого камня за пазухой. Разве взрослые не были детьми? Ребенок же никогда не ждет от других зла и не замышляет его, чтоб причинить кому-нибудь горе. Почему наша ангельская душа становится мутной?..
Но у Исинэ все-таки оставалась какая-то надежда, что все уладится, и отец и брат, изгнанные из миру жестокими глупцами, вернутся. Если бы сейчас появились Таврин и Айдан Кирик и предложили бы им мир, она даже простила бы их, несмотря на все, что они сотворили с ними. Исинэ знала, что точно так же думает и отец, — простив, он никогда не напомнил бы им о зле, доставленном ему. Она знала это, потому что была истинной дочерью своего отца.
— Один день вскачь на коне, другой — под ним волочься… как говорят якуты, — сказал отец. Голос его теперь звучал уверенно и светло. — Все будет хорошо. По-иному быть не может. Ложь не одолеет правду, а мужика не убьют за его трудолюбие! Мы вернемся! И очень скоро!
Эта вера ослабляла горе разлуки, и мир не казался уж таким мрачным, а с неба лил обыкновенный летний дождь, но не зловещий ливень, грозящий затопить всю землю. Силен человеческий дух! Надеждой силен…
Как будто на обычную охоту, всего на несколько дней, уходили в тайгу отец и брат. Веру в лучший исход всего происходящего не могло поколебать, заглушить промелькнувшее на миг предчувствие чего-то недоброго, и от ожидания будущей радости полынная горечь разлуки сменялась в душе тихой грустью. Исинэ знала, что такое же чувство испытывают все: мать, отец и брат, и, пожалуй, она не ошибалась, — ведь это была одна семья, одна кровь…
* * *
На Кукшином покосе работали его жена и дочь.
— Где муж и сын? — закричал Айдан Кирик, тряся женщину. — Они убийцы! Они убили уполномоченного рика, убили и ограбили колхозников!
— Не знаю, господин! Не знаю! — плакала женщина.
— Нет, знаешь! Знаешь! — орал Айдан Кирик. — Иначе бы ты сказала, что это мы увели их. Ты знаешь, что они убежали, — он неожиданно схватил Исинэ за волосы и рванул ее к себе. Девушка вскрикнула от боли. — Скажи, подлая баба, где твой мужик? Не то я оторву башку твоей дочери!
— Не говори им! Не говори! — забилась Исинэ.
— Ах, так! Ты еще и пищишь?! — Айдан Кирик сильнее скрутил волосы Исинэ.
Отчаянный крик вырвался из груди девушки.
– Добрый господин, добрый господин, смилуйся над моей дочерью! – женщина упала на колени, пытаясь целовать ноги Айдан Кирика, но тот отпихивал ее, приговаривая: — Чего мелешь, дура? Какой я тебе господин? Я комиссар!
— Хватит! — Степан ударил Айдан Кирика по руке. — Отпусти девчонку! Не дело это красных: с девками да бабами воевать!
— А они? — Айдан Кирик махнул рукой в сторону леса. — А они наших жалели?! Жалели?!
— Молчи! Все равно! Не дело это!
— Нет, ты скажешь или нет? — закричал Айдан Кирик женщине.
— Прекрати. Здесь я командую, — перебил его Степан. — Ты сейчас пойдешь в лес и будешь сам искать, а не людей пытать. Чуть погодя пойду и я, но в другую сторону, и кто-нибудь из нас да и найдет их. Встреча в нассовете.
Сплюнул Айдан Кирик и ушел, не оглядываясь. Потом он скрылся среди деревьев…
Долго плутал Степан по тайге, весь промок, замучился без курева, — оно все отсырело, — пока не вышел на поляну, где на холме чернела юрта, но не успел он и сделать двух шагов, как из окошка вылетели ружейные залпы. Он отпрыгнул в сторону, упал, перекатился. Из юрты продолжали грохотать выстрелы. Степан уполз за кустарники.
— Эй, Таврин! — раздался сильный голос — Чего тебе надо от нас?
— Сдавайтесь! — крикнул Степан. — Никуда вы от советского суда не уйдете!
— Что мы тебе сделали плохого?
— Ты, Кукша, убил уполномоченного рика, бедных, ни в чем невиновных мужиков, из-за жадности! И я не буду я, коли не возьму тебя, гада!
— Не убивал я твоего уполномоченного!!! Не убивал! Я никогда никого не убивал! Слышишь ты, волк?! Я всю жизнь работаю!
— Врешь, негодяй! Врешь, тварь кулацкая!
В ответ снова грохнули выстрелы.
— Стреляй, стреляй, все равно возьму! Я солдат!
— Вы обманщики! Бесчестные люди! — кричал Кукша.
«Голо все вокруг юрты, — думал Степан, — не подкрасться…» Он отбежал еще дальше в сторону, лег на землю и ползками вылез на поляну, потом юрко и быстро по-пластунски пополз вперед, вскочил на ноги и, нагибаясь, побежал зигзагами, упал, снова пополз так же стремительно. Он снова шел в атаку, на контру, за народ, за его лучшую долю. Степан, прежде, чем Кукша и его сын успели углядеть, оказался у юрты. Он, вскочив на ноги, прижался к стене, подобрался к двери и, широко распахнув ее, закричал, сжимая в руке наган:
— Руки! Руки в гору!
Кукша, стоявший у окошка, мгновенно обернулся и выстрелил. Степан отпрянул за дверь, но тут же, пригибаясь, выглянул обратно. Над ним, выскакивая из юрты, навис разъяренный Кукша, и, защищаясь, Степан нажал на курок нагана. Кукша, захрипев, навалился всем телом на него. Степан, пытаясь оттолкнуть его, увидел, что рядом стоит и целится в него из ружья сын Кукши. Обдало в лицо стылым дыханием смерти.
— Не сметь!!! — закричал Степан, но сам, не ведая того, уже стрелял.
Подкосился сын Кукши, упал. Степан опустил Кукшу, и тот тяжело рухнул рядом с сыном. Степан, задыхаясь, опустился на землю, прислонился к стене, снял фуражку и вытер лицо. «Все!» — подумал он. В ушах после выстрелов звенело, и воздуху он никак не мог набрать в легкие. Дыхание перехватывало и перехватывало, будто кто-то невидимый и безжалостный душил его. Он еле поднялся и побрел, как пьяный, не зная, куда идет. Затем он ощутил себя сидящим под каким-то деревом. Задрав кверху мокрое то ли от слез, то ли от дождя лицо, он все пытался отдышаться. Наверху, величаво покачиваясь, шумели верхушки берез, а над ними быстро и страшно неслись рваные темные облака… Несколько месяцев тому назад, в конце мая, он сидел так же, под густым среднеазиатским деревом, названия которого не знал, как не знал почти ничего, кроме стрельбы, рубки и пламенной идеи о всеобщем братстве всех угнетенных, коммунизме и пожаре мировой революции. Он выписался из ташкентского госпиталя, но служба в войсках ОГПУ была ему заказана. Макарка Шатунов, глянув на него, сказал бы: «Мешок костей да пару ложек крови».
Около полгода гонялся по пескам и оазисам Туркестана небольшой отряд чекистов за остатками банды Бахриддина-курбаши, гордого и своенравного сына кашкадарьинского бека. Наконец они его загнали в родной городок, по извилистым улочкам которого в незапамятные времена проходили, подымая густую жаркую пыль, румийцы, — войска юного полководца Александра Македонского, оставшегося в памяти потомков жителей древней Согдианы и Бактрии, как Искендер Зулхарнайн-Двурогий. Об этом рассказывал Макарка. «От це брехать! От це брехать!» — качал головой Бандура. «Слушай, кацо, если тэбе неынтэрэсно, то ухады пожалуста. Нэ мэшай, да!» — говорил ему добрый и великодушный грузин Ладо Папава, которого потихоньку дразнили «Поповой». «Молчи, хохол. Ты жа темный, как мой дядуля», — басил Киселев.
Был ясный до рези в глазах день — от густой синевы небо казалось темным, и сквозь пышную зелень ароматных садов сияли, как снежные сугробы, саманные домишки.
Степан бежал за Бахриддином. Он уже видел его широкую спину, обтянутую дорогим узорчатым чапаном. Вдруг из-за поворота стремительно вышел высокий меднолицый аксакал в белой чалме, какую носят паломники, посетившие святые места — Мекку, и выстрелил в Степана в упор… Потом он узнал — это был отец Бахриддина.
Степан сидел под деревом и курил цигарку. Неподалеку шумел восточный базар, — пахло жирным пловом и остро известкой. «Хуш келибсиз! Хуш келибсиз! Палов олинглар!» — кричали высокие голоса. Мимо проходили, куда-то торопились, не расстающиеся с мешками-сидорами, веселые и независимые узбеки. Проплывали женщины, укрытые паранджой. Сидел Степан под деревом и думал об одном, как дальше жить. Его парни дрались далеко отсюда, где-то на Гиссарских горах. Ему шел 33 год, а он был гол как сокол, ни кола ни двора. Он разучился пахать и сеять, косить и убирать. Он вспоминал тоненькую хрупкую женщину, которая ласково улыбалась только ему и называла мужем, вспоминал малюсенькую девочку и думал… Больше никто на этой земле не будет радоваться мне, как она. Говорят, время залечивает раны, но это неправда. Только с моей смертью отомрет видение, которое я не в силах забыть, да и не желаю, — застывшая у лужи окровавленная девочка — моя доченька, моя отрада… и жена, распятая на стене. Это сделал Филипп, гулявший в лихую годину гражданской войны по обширной якутской тайге. Мы разбили его банду, но он сам ушел от возмездия, и это не дает мне покоя до сих пор…
Долго сидел Степан, к нему наклонялись узбеки, кто-то протягивал кусок мягкой лепешки, кто-то — сморщенное яблоко, они галдели: «Нима булди, бола? Нима булди? Нима йигласан? — Что с тобой стряслось, парень? Что стряслось? Чего плачешь?» А он слушал в себе все нарастающую и нарастающую, полную жаркой и летней радости, широкую мелодию, — звуки хомуса, пение жаворонка, шелест трав и топот копыт. Колышется хоровод вокруг Аар-багах — священной колонны, и кричит запевала: «Уруй-тускул! Уруй-тускул! Мира и жизни вам! Мира и жизни вам!» Закрыв глаза, он видел, как дремлют на синих аласах-лугах желтые стога под красным небом, как ползет дымкой над зеркальной поверхностью таежной реки тихий туман: «Дьэ-бо-о!.. Дьэ-бо-о!.. Ро-от ра-азомк-ну-у, всколыхну тиши-ину-у, раскрою уста-а – расска-аз начну… Стану песни вам старым ла-адом слагать, вспо-омню о славном богатыре, посланном в Сре-едний ми-ир от нечисти охранять доверчивых добросердечных людей племен айыы-аймага…»
Домой! Только домой! Решил тогда Степан…
Дождик перестал моросить. Промытое небо очистилось от облаков и засияло всею ясною голубизною…
* * *
Человеческому уму время — учитель.
Русская пословица
Во дворе нассовета к сэргэ-коновязи была привязана черная лошадь. В домике за столом сидел молодой якут в форме милиционера.
— Здорово, Таврин! — сказал он. — Ты мне сейчас поможешь. Я — Гурий Маркин.
Степан, не отвечая, упал на топчан.
— Что с тобой? Где ты так уделался? — милиционер встал из-за стола и подошел к нему.
Степан даже не шевельнулся.
— М-да-а… — вздохнул Гурий. — Придется мне одному брать матерого волка.
Молчал Степан.
— Но ничего, справлюсь и сам, — сказал Гурий и присел на край топчана. — Ты заболел что ли?
Степан мотнул головой.
— Ага, понимаешь, значит, человеческую речь, — белозубо улыбнулся Гурий. — Но и видик у тебя, я скажу, чисто леший, — он засмеялся. — А места у вас, прямо скажем, райские. Красота такая!.. Только жаль, что кое-кто жизнь здесь портит… Но ладно, очистим — наладится… Конечно, жаль, жаль Саргыдайского, хотя… кто знает, не был ли для него такой исход отрадным? — он наклонился к Степану и понизил голос: — Таврин, ведь Лазарева в Якутск отозвали. Он загремит. Да!.. Я должен был арестовать Саргыдайского, как якутского националиста, причастного к мятежам и заговорам. А его пригрел Лазарев. Вот какое обвинение нашему секретарю предъявят. Дела!.. Лазаревым ваши парни займутся… Он — враг народа!
«Как? Лазарев — враг? Спиридон Саввич причастен к мятежам и заговорам?» — недоуменно подумал Степан.
— Дела-а… а я с Лазаревым полтора года жил в одном доме, — проговорил Гурий и встряхнул головой. — Ну, ладно!.. Как живет мой старый друг — великий философ, отец Диодор? Хороший старикашка, да жаль, тронутый малость. У него ведь белые всю семью перебили за то, что он проклял их с амвона. Вот и старик сошел малость с катушек.
Степан приподнялся и открыл рот, но лишь просипел.
— Так ты уже встаешь? Я думаю, если ты не болен, то в силах помочь мне, — сказал Гурий. – Оружие есть? Зверь опасный, матерый!
— Все! — выдохнул Степан. — Преступники пойманы мною и обезврежены…
— Обезврежены? Преступники? — Гурий побледнел. — Какие? Где они?
Степан взмахнул рукой и ничего не сказал.
— Кого? Кого ты убил?!..
— Кукшу и его… — Степан не договорил, Гурий вцепился в него и заорал, тряся его:
— Что ты наделал?! Что ты наделал?! Ты же убийца! Убийца!
— Что?! — Степана обдало холодом, он почувствовал, как его пронизывает ужас от слов Гурия, но он не хотел ему верить. Не хотел.
— Что ты несешь? — сипел он.
— Где Булугасов?! Где?! — орал Гурий.
— Убит… — прохрипел Степан.
— Ты его убил, да?! Ты?!.. Такого мужика!..
— Нет… нет… Айдан Кирик…
Вскричал Гурий, застонал и стукнул кулаком по топчану:
— Опоздал! Опоздал!
Схватил Степан его за руку:
— Объясни, объясни… браток, в чем дело…
Глаза Гурия большие, восточные, и в них какая-то древняя вековечная печаль.
— Преступник — это Айдан Кирик!
Напрягся Степан, каждая жилка в теле зазвенела, но до него еще не дошел смысл сказанного Гурием.
— Его настоящее имя — Филипп Никифоров. Он знаменитый бандит времен гражданской войны. Я его вычислил…
— Филипп?! — вскинулся Степан, а из груди его уже рвался крик боли и отчаяния: — Нет!!! Нет!!! Не может быть!!!
— Да! — отрезал Гурий и встал: — И я возьму его!
Он ушел, а Степан остался сидеть, прислонившись к стене. Я убийца, — думал он, — убийца и преступник! Я убил невинных людей… из-за меня погиб хороший мужик Булугас, убиты бедные колхозники… Но на этом муки Степана не кончались, перед ним разверзалась бездна, и он падал туда. Что представляет собою этот мир? Что я знаю о нем? Какой он таинственный, непостижимый… Кто мы — люди? Зачем мы живем на этой земле?.. Кто мы? Звери? Мелькали разные лица, порубленные, расстрелянные. А, может быть, и среди них были такие же, как Кукша и его сын? Может быть, я не всегда был прав, верша свой суд?
Истерзанная его душа наполнялась отчаянием, и тут вдруг он понял, что храбрый подпоручик Привалов Александр Аркадьевич, его взводный, мог быть и не с красными… А зачем я запер отца Диодора? «Приидите ко мне все страждущие и аз воздам да будете вы блаженны»…
Но ведь я воевал за новую справедливую жизнь! Я ведь жизни не жалел за народ, за людей труда! Почему же так получилось?!.. Сколько их, таких ошибок, было за всю мою жизнь? Почему так получилось? Ответа Степан не находил. С горечью и болью он чувствовал себя предательски обманутым. Кем? Самим собою? Из глубины памяти всплыло: «Существо большевистского наступления состоит в том…» Лазарев, загибающий пальцы: «А мы это самое наступление все никак не можем развить. Не получается у нас…»
— Ви-ихри-и вражде-ебные веют над на-ами, те-емные си-илы нас злобно гнет-у-ут… — неожиданно запел Степан тихо и медленно, будто стараясь что-то вспомнить. — Не-ет… Это я должен взять. Филиппа. Я!
И вдруг из тьмы словно глянули ясные черные глаза девушки, так похожей на Настеньку. Медленно поднялся Степан. «Нет мне прощения до конца своих дней…»
Выскочил Степан из нассовета и бросился в лес. Он бежал, а в ушах, не переставая, бился крик девичьим голосом: «Убийца! Убийца-а!!!»
— Таврин! А я иду к тебе! — раздался холодный голос.
Остановился Степан, как вкопанный. Напротив него стоял Айдан Кирик, точнее, это уже был не он, а Филипп Никифоров, наследник властителя одного из богатейших и могущественных родов, вотчиной которых были центральные улусы. Он будто и ростом стал повыше, и лицо его переменилось, приобретая надменное и жесткое выражение. В руке он держал обрез.
— Теперь ты уже узнал меня, — сказал Филипп. — Тебя, конечно, просветил этот молокосос. Не за мной ли ты бежишь? Если так, то прекрасно. На ловца и зверь бежит, как говорят русские. Должок имеется за тобой! Рассчитаться нам надобно, товарищ Таврин!
Но Филипп не учел одного: стоящий перед ним грязный и запыленный человек был не забитым мужиком, а опытным солдатом, прошедшим огонь, воду и всякое, к тому же доведенным до отчаяния, до безумной ярости. Он не успел даже понять, каким образом оказался поверженным на землю с заломленной за спину до хруста рукой. Он закричал от боли и потерял сознание. Когда пришел в себя, Таврин сидел рядом на пеньке и курил.
— Убей же, гад, — выдохнул Филипп и, ворохнувшись, застонал от боли, — стреляй, ведь я же убил твоих!
Степан молчал, лишь глаза его потемнели.
— Ненавижу вас, — процедил Филипп. — Жалею, что месть моя была неполной! Вы же сгубили мою жизнь, разрушили счастье моего рода!.. Меня ждала, — голос его на миг прервался, — светлая, богатая жизнь… и научная деятельность во имя своего народа. Я люблю свой народ, и с той же силой ненавижу вас, всех чужих, кто не наш!
— Мразь ты, Филипп! — сказал Степан. — И свой народ ты не любишь. Ты любишь только себя и богатство, которое было у тебя.
— Не тебе рассуждать о нашей жизни, безродная сволочь!
— Я родился здесь, и в наших с тобой жилах течет родственная кровь. И это земля — моя родина!
— Нет! — закричал Филипп. — Она только наша! Только наша!.. Эх! Жаль, не успел я тебя прихлопнуть!
— Много зла, много зла ты натворил, Филипп. От ответа тебе не уйти, — тут Степан остановился и со страхом спросил: — Слушай, а Спиридон Саввич не из твоей… шайки был?
— Перед смертью не врут, — Филипп глянул в глаза Степану. — Нет, он не был наш, но он знал меня в лицо!..
«Чист, значит, Спиридон Саввич, — подумал Степан. — Его оклеветали. Надо будет сказать об этом Гурию».
— Нет, не зря я жил, — с удовольствием проговорил Филипп. – Семь лет я работал на вас и против вас. Вы долго будете помнить меня, немало я семян посеял! Так-то, бродяга!
— Я казацкий сын! — с гордостью сказал Степан.
Занимая всю шестую часть земной суши, на огромном евразийском континенте живет большой народ, народ, без которого немыслима вся человеческая история, его цивилизация, и Степан ощущал себя сейчас его частицей, и от полноты этого чувства аж дыхание у него перехватило.
— А ты бандит и бешеный пес! – добавил он, стряхивая пальцем пепел с цигарки.
— Ха-ха-ха! — деланно засмеялся Филипп. — Чем ты лучше меня? Посмотри себе на руки, — они ж в крови мужицкой! Мы с тобой, товарищ Таврин, два сапога пара!
Вздрогнул Степан, выронил окурок. «Чем я лучше? Чем?.. — и, холодея, подумал так, как ранее ему даже в голову не взбрело бы: — С точки зрения непостижимой нашим разумом силы…»
— Попал, да? — торжествующе ухмыльнулся Филипп.
«Приидите ко мне все страждущие и аз воздам да будете вы блаженны», — пророкотал в ушах голос отца Диодора. «До конца своих дней мне страдать… Нет мне прощения!» — подумал Степан, и тут у него созрело решение. Оно могло стать наказанием, но, странное дело, в глубине души Степан признавался себе, что решение это он принял не только потому, что хотел наказать Филиппа. Была еще какая-то причина, которую он еще не совсем осознавал.
— Вставай, — сказал он.
— Застрели меня здесь, все равно от вас пощады не будет, — Филипп отвернулся. — Сведи со мной счеты. Долго же ты, наверно, мечтал словить меня. Так что же медлишь? А насчет своего народного суда мне сказки не рассказывай. Знаю я ваш суд! Стреляй!
— Я тебя… отпускаю, — сказал Степан. Замер Филипп. — Страдай до конца своих дней. Пусть тебе никогда не дают покоя твои безвинные жертвы. Вот тебе наказание! Уходи! Уходи!
Не сразу поверил Филипп в свое спасение, наконец, до него дошло, что это правда. Придерживая вывихнутую руку, он медленно поднялся, подобрал обрез и исчез за деревьями.
Степан остался сидеть на пне, уперев взгляд в землю. Вдруг он заметил, что под ногами красным красно от спелой брусники, словно капли крови. «Сколько я ее не ел? Тысячу лет?.. — подумал он. — А какова она на вкус?»
Он набрал полную горсть и отправил в рот. Он ел сочную бруснику, ощущая во рту ее кисловато-сладкий вкус, и думал. Да, он понимал: не только ради наказания он отпустил Филиппа. Была еще другая причина, которую он не совсем осознавал.
Впереди была долгая и мучительная жизнь с полынной горечью в душе, в течение которой ему предстояло понять и осознать цену всего содеянного им в годы перелома, смуты. Но в душе его сохранится однажды зажженная Вера в земной рай, не отойдет любовь к обездоленным, и он выживет, выстоит и победит в себе раба ограниченности и гордыни. Он переживет страшные годы репрессий, пройдет через огненные круговерти великой войны и склонит голову перед внуками Кукшиными, Булугасовыми и многих других, чтоб сказать: «Прости, народ честной! Дозволь искупить…» А что скажут ему потомки?..
Воистину мудро сказано, всему на Земле свой час. Да, всему свой час, только вечен человек, который никогда не станет Богом, слабый, многого не знающий, но именно в этом всегда будет его сила, потому что он не будет лишен высокой участи становиться Победителем… Победителем себя.
— Ты зачем отпустил его?
Степан оглянулся. Сзади него стоял Гурий, а над зарослями могучих и древних лиственниц в бездонной голубизне далекого неба парил орел.
— Ты зачем отпустил бандита?
В больших восточных глазах Гурия были боль и смятение… Смятение и боль…
Валерий МЕКУМЯНОВ. с. Сунтар, 1986-1988 гг.
Читайте так же ИМ: Где она живёт – Вечная Любовь?
* Здесь и далее Олонхо в переводе Вл. Державина.
* летний хлев в виде навеса (якутск.)
* Айдаан — шум (якутск.)
* Кровать (якутск.)
* Сытый Софрон (якутск.)
* Мыслю, следовательно, существую (лат.)










